Позвольте выступить на полосах вашей газеты. Случай laisez faire столь частый в нашей истории. Ливерпульские лоббисты, сорвавшие план сооружения гавани Галвей. Поставки зерна по водам узкого пролива. Плутонепробудная безмятежность агроуправления. Простят мне классическое сравнение. Кассандра. Женщина, не лучше того, что можно ожидать. Перейти к сути вопроса.
– Я не стесняюсь в выражениях, не так ли?– спросил м-р Дизи, пока Стефен читал дальше.
Ящур. Именуемое препаратом Коха. Сыворотка и вирус. Процент вакцинированных лошадей. Риндерпест. Императорский конный завод в Мюрцинге, Нижняя Австрия. Ветхирургии. М-р Генри Блеквуд Прайс. Благородное предложение непредвзятой экспертизы. Доводы здравого смысла. Наиважнейший вопрос. В полном смысле взять быка за рога. С благодарностью за гостеприимство ваших колонок.
– Хочу, чтоб это напечатали и прочли,– сказал м-р Дизи.– Вот увидите, при следующей же вспышке наложат эмбарго на ирландский скот. А можно ведь лечить. Вполне излечимо. Мой кузен, Блеквуд Прайс, пишет мне, в Австрии ветеринары вполне справляются и излечивают. Есть готовность приехать помочь. Я пытаюсь как-то воздействовать на управление. Теперь вот, через прессу. Мне пришлось столкнуться с препятствиями, с… интригами, с… закулисными влияниями, с…
Он поднял палец и старчески потряс в воздухе, прежде чем голос его зазвучал дальше:
– Помяните моё слово, м-р Дедалус,– сказал он.– Англия в руках евреев. Все основные институции: финансы, пресса. И в этом явный признак упадка нации. Стоит им где-то скопиться, они высасывают жизненные соки государства. В последние годы я примечаю, как это всё надвигается. Так же несомненно, как наше с вами пребывание сейчас тут, то, что торгаши-евреи уж разъедают основы. Старой Англии приходит конец.
Он резко отшагнул, глаза налились живой синью, попав в широкий луч солнца. Оглянувшись, он продолжил:
– Она при смерти, если уже не скончалась.
Вопль потаскух на тротуарах
Саван соткёт Англии старой
Глаза, широко распахнутые этим видением, пронизывали солнечный луч, в котором он остановился.
– Торгаш тот,– сказал Стефенто покупает по-дешёвке, а продает втридорога. И тут неважно, еврей он, или нет.
– Они грешили против света,–сумрачно произнёс м-р Дизи.– В их глазах тьма. Вот почему по сей день скитаются они по лику земли.
На ступенях парижской фондовой биржи златокожие люди показывают цену на пальцах унизаных перстнями. Гусиный голгот. Они теснились, громогласые, с лохматыми висками, плетя замысловатые планы в головах под неуклюжими шёлковыми шляпами. Не их: ни эта одежда, ни говор, ни жесты. Их крупные неспешные глаза не вяжутся с речами и жестами ненавязчиво настойчивыми, они знали о копящейся вокруг них злобе и знали – их прыть бесполезна. Бесполезно терпение – копить, припрятывать. Время наверняка развеет всё. Богатство накопленное при дороге: до следующего погрома. Их глаза знали годы скитаний и, терпеливые, знали унижение их плоти.
– Кто без греха?– сказал Стефен.
– Это как понимать?– вопросил м-р Дизи.
Он сделал шаг вперёд и остановился у стола. Челюсть в изумлении съехала насторону. И это умудрённость стариков? Он дожидается услышать от меня.
– История,– сказал Стефен,– это кошмар, от которого я пытаюсь высвободиться.
На поле взвился крик мальчишек… Заливистый свисток: гол. А если кошмар тебя обыграет?
– Пути Создателя неисповедимы,– сказал м-р Дизи.– Вся история движется к одной великой цели, постижению Бога.
Cтефен ткнул большим пальцем в сторону окна, со словами:
– Вот это и есть Бог.
Урра! Ага! Ую-юй!
– Что?– спросил м-p Дизи.
– Уличный гвалт,– ответил Стефен, пожимая плечами.
М-р Дизи опустил взор и придержал пальцами крылья носа. Чуть вскинул и тут же вновь опустил глаза.
– Я счастливее вас,– сказал он.– Мы совершили множество ошибок и немало грешили. Грех проник в этот мир через женщину. Из-за женщины, не лучшей, чем им дано, из-за Елены, беглой жены Менелая, греки десять лет воевали с Троей. И на наши берега первых чужаков привела МакМурова жена-изменница со своим любовником О'Руком, принцем Брефни. И Парнела тоже сгубила женщина. Много было ошибок, много неудач, но мы не впали в соблазн. Даже теперь, на исходе моих дней, я остаюсь борцом. И за правое дело буду стоять до конца.
Ольстер бьётся,
Ольстер добьётся.
Стефен приподнял руку с листками.
– Итак, сэр,– начал он.
– Предвижу,– сказал м-з Дизи,– что на этой работе вы недолго задержитесь. По-моему, учительствовать вы не рождены. Впрочем, я могу и ошибиться.
– Скорее всего, я из учеников,– сказал Стефен.
А чему тут научишься?
М-р Дизи покачал головой.
– Как знать,– сказал он.– Чтобы учиться нужно проявлять покорность. Однако, жизнь великий учитель.
Стефен снова шелестнул листками.
– Насчёт этого,– начал он.
– Да,– сказал м-р Дизи.– Тут у вас две копии. Если получится, пусть сразу и напечатают.
ТЕЛЕГРАФ. ИРЛАНДСКАЯ ЗЕМЛЯ.
– Постараюсь,– сказал Стефен,– и завтра же дам вам знать. Я немного знаком с парой редакторов.
– Вполне достаточно,– энергически проговорил м-р Дизи.– Вчера вечером я написал м-ру Филду, члену парламента. Сегодня в отеле АРСЕНАЛ состоится собрание ассоциации скототорговцев. Я просил его ознакомить собрание с моим письмом. И если вам удасться поместить это в паре газет. Какие это?
– ВЕЧЕРНИЙ ТЕЛЕГРАФ…
– То, что надо,– сказал м-р Дизи.– Не будем терять времени. Мне ещё нужно ответить на письмо кузена.
– Доброго утра, сэр,– сказал Стефен, засовывая листы в карман.– Благодарю вас.
– Не за что,– отозвался м-р Дизи роясь в бумагах на столе.– При всей моей замшелости, мне по нраву преломлять с вами копья.
– Доброго утра, сэр,–снова произнес Стефен, кланяясь его согбенной спине.
Он вышел на открытое крыльцо и, спустившись, пошёл под деревьями по дорожке из гравия, слыша истошные вопли и треск клюшек на игровом поле. Львы, лёжа, замерли на пьедесталах, когда он выходил из ворот; беззубые ужасы. А я подсобник в его битве. Малиган приляпает мне новое прозвище: быколюбивый бард.
– М-р Дедалус.
Бежит следом. Надеюсь, больше никаких писем.
– Одну минуту.
– Да, сэр,– сказал Стефен, оборачиваясь к воротам.
М-р Дизи остановился, запыхавшись, заглатывая тяжкие выдохи.
– Я только хотел заметить,– выговорил он.– Ирландия, кажется, имеет честь быть единственной страной, где никогда не преследовали евреев. И знаете почему?
Он упрямо нахмурился на сверкающий воздух.
– Почему, сэр?– спросил Стефен, начиная улыбаться.
– Потому, что она никогда и не впускала их,– торжествующе произнёс м-р Дизи. Кашельный ком смеха рванулся из его горла, волоча за собой дребезжащую цепь мокроты. Он резко повернул обратно, кашляя, смеясь, махая в воздухе воздетыми руками.
– Она просто-напросто их и не впускала,–снова прокричал он, сквозь смех, переставляя затянутые в гетры ноги по гравию дорожки.– Вот почему.
Златомонетные блики солнца ссыпа́лись сквозь пляшущие живосплетения древесной листвы на его умудрённые плечи.
Неизбывная обусловленность видимого: по крайней мере всего, что может охватить сейчас мой взгляд.
Знаки различнейших вещей, прочитываются мной, морская живность, водоросли, близящийся прилив, вон тот струхлый сапог. Сопельнозелень, синесеребристость, ржавоцветность: цветовые знаки. Пределы прозрачности. Но он добавляет: у тел. Выходит, он сперва осознает их как тела, а уж потом как цвета. Каким образом? Стукаясь об них мозгами, ясное дело. Ну-ну, полегче. Он был лыс, миллионер к тому же, maestro di color che sanno. Пределы прозрачности у. Почему у? Прозрачность, антипрозрачность. Смог пропихнуть всю пятерню, значит ворота, если нет – дверь. Зажмурься и проверь.
Стефен закрыл глаза , вслушиваясь как его ботинки давят хрусткий плавняк и ракушки. Вот так и шагай через какчтогда. Иду, шаг, через миг с чем-то, следующий. Краткие промежутки времени через короткие отрезки пространства. Пять, шесть: nacheineinder . Отчетливо: и это уже неизбывная обусловленность слышимого. Открой глаза. Нет. Исусе! А если брякнусь с обрыва, что нависает стенами, то неизбывно гробанусь через nebeneineinder! Ты ж полюбуйся, как здорово у меня выходит, хотя ни зги не вижу. Меч-трость при мне. Постукивать? Они так и делают. Мои ступни в его ботинках, заканчивают его нижние конечности, nebeneineinder. Звучит солидно: склёпано кувалдой Лоса-Творца. Может я в вечность шагаю вдоль этого берега? Хрусть, тресь, хрясь, хрясь. Безкрайнего моря деньги. Наставник Дизи знает их наперечёт.
Выйдешь ли на брег пустой,
Молода кобыла?
Видишь – зарождается ритм. Слышу. Неполный четырехстопный ямб. Шагающий.
Нет, галопом: о да кобыла.
Ладно, глаза-то раскрой. Открою. Минуту. А если всё исчезло? Открою и – навеки в чёрной антипрозрачности. Basta! Посмотрим: могу ли я видеть.
На, смотри. Вот так тут всегда без тебя: таким и останется, мир без конца.
Они спустились по ступеням от Леи-Терас деловито, Frauenzimmern, и дальше вниз по уступам берега: вяло ковыляя в мелком песке. Как я, как Олджи, идут к нашей могучей матери. У первой угрюмо болтается акушерская сумка, ветхий зонт второй дырявит пляж. На денёк – отдохнуть от трущоб. М-с Флоренс Макейб, вдова усопшего Патк Макейба, глубоко оплаканного, Невеста-Стрит. Какая-то из её коллег вытащила меня—скулящего—в жизнь. Творение из ничего. Что у неё в сумке? Выкидыш с болтающейся пуповиной, прикрыт побагровелой ватой. Провод связующий со всем минувшим, линия соединяющая берега всей плоти. Потому-то монахи-мистики. С богами равняться? Оглянись-ка на свой пуп . Алло. Кинч на проводе. Соедините меня с Эдемвиллем. Алеф, альфа: ноль, ноль, один. Супруга и помощница Адама Кадмана: Хева, голая Ева. Вот у кого пуп отсутствовал. Гляди-ко! Брюхо без пятнышка, выпирает, щиток тугого пергамента, нет, скорее белая горка наливного зерна, восточного и бессмертного, что стоит из вечности в вечность. Чрево греха.
Вочревленный в греховной тьме, я тоже был сделан, а не получен в дар. Ими, мужчиной с моими глазами и голосом и женщиной-призраком, чье дыханье отдаёт пеплом. Состегнулись и отвалились—каждый себе—исполня волю соединяющего. Ещё до начала всех времён я был соизволен Им, и теперь меня уж не уволить в небыль или в никогда. Предвечный закон—lex externa—стоит над Ним. Вот, стало быть, та божественная сущность, в которой Отец и Сын единосущны? Где бедолага Ариус, проверить выводы? Он всю жизнь ратовал за единотрансовокупбляйевреетрахсущность. Роком обречённый ерисиарх. Испустил дух в греческом ватерклозете: эфенейзия. Восседая в пупырчатой митре и с посохом на троне своём, омафор задран над засраным задом – в назидание безутешной пастве.
Ветерок взвихрился вкруг него, взбалмошный колючий ветерок. Близятся, волны. Белогривые лошади моря, закусив удила, яроветрые скакуны Манаана.
Надо не забыть его письмо в газету. А потом? КОРАБЛЬ, пол-двенадцатого. Кстати, с этими деньгами не жмись, сори, как придурочный рубаха-парень. Да, я должен.
Шаги его замедлились. А пока что? Зайти, что ли, к тёте Саре? Голос моего единосущного отца. Давно встречала своего поэтического братца Стефена? Не видала? Ну, не на Страсбургской же террасе у своей тётки Сары? Он ведь птах высокого полета, а? Ну… и… и… и… скажи, Стефен, как там дядя Сай? О, Боже слезолюбивый, во что я вляпался с этой женитьбой! Робяты тама, ото, на сеновале. Пропойца-бухгалтеришка и его брат, кларнетист. Достопочтенные гондольеры. И косоглазый Волтер, что выкает своему папаше, прикинь? Отцу говорит "сэр". Да, сэр. Нет, сэр. Исус не зря расплакался, клянусь Христом-Богом.
Дернуть осиплый звонок их запертого домика: и ждать. Они, опасаясь, что это пришли за платой, выглядывают из потаённых щелей.
– Это Стефен, сэр.
– Впусти его. Впусти Стефена.
Засов отодвинут и Волтер здоровается со мной.
– А мы думали это другой кто-то.
На широкой койке дядя Ричи, подперт подушками, сверху одеяло, протягивает над холмиком своих коленей здоровенную ручищу. Грудь чистая. Он помылся до пояса.
– Здоровo, племяш.
Он откладывает доску, на которой составлял счета для взоров м-ра Дуроломба и м-ра Шлёмдолба, кипы контрактов и общих запросов, и он же заполняет Duces Tecum. Рама морёного дуба над его лысиной: ЗАУПОКОЙНАЯ Уальда. Неверно поняв его свист, вновь появляется Волтер.
– Да, сэр.
– Стефену и Ричи надо горло промочить, скажи матери. Где она?
– Купает Криса, сэр.
Папочкин напарник по койке. Любимая капелька.
– Дядя Ричи, не надо…
– Зови меня Ричи. К чёрту вашу минералку. От неё хиреют. Виски!
– Дядя Ричи, право же…
– Садись, или по закону Генри я тебя свалю.
Волтер напрасно щурится по сторонам.
– Ему не на что сесть, сэр.
– Ему не на что поставить, олух. Тащи наше чипендейлово кресло.
– Перекусишь чего-нибудь? Только не начинай тут строить из себя; как насчёт селёдочки, да на сале поджареной? Совсем никак? Тем лучше. В доме нет ничего, кроме таблеток от спины.
All'erta!
Он начинает запев. Aria de sortita Феррандо. Лучший номер, Стефен, во всей опере. Вслушайся. Опять звучит его мелодичный свист, с тонкими оттенками, переливами обертонов, кулаки его выстукивают такт на укутанных коленях.
Тут на ветру свежее.
Дома упадка, мой, его и всех. Богатым мальчикам в Клонговзе ты врал будто у тебя дядя судья, а второй – армейский генерал. Изыди от них, Стефен. Там нет красоты. Как нет её и в застойной заводи библиотеки Марча, где ты читал поблекшие пророчества Иоахима Аббаса. Чего ради? За стоглавой каменой оградой собора. Ненавистник рода себе подобных бежал от них в дебри сумашествия, и грива его пенилась под луной, в глазных яблоках – отблеск звезд. Гуингм, лошадиноноздрый. Овальные конские лица. Темпл, Хват Малиган, Фокси Кэмпбел. Вытянутые узкие челюсти. Отец Аббас, неистовый настоятель, какой соблазн вложил огонь в их мозги? Пафф! Descende, calve, ut ne nimium decalveris. Оторочка из седых волос на его освящённой голове, видит того меня глазами василиска, соступая с возвышения алтаря (descende!), удерживая дароносицу. Вниз, лысый купол! Хор вторит угрозу и эхо, прислуживая вкруг четырехрогого алтаря, гундосая латынь причётников; величаво ворочаются, белорясые, с тонзурами, помазанные и кастрированные, разжирелые на жире почек пшеничных.
И, может, именно в этот момент священик на соседней улице подъемлет его. Динь-динь. А ещё через две улицы другой запирает его, в дарохранительницу. Чик-динь! А следующий в ризнице за алтарём вливает священое вино себе за щеку. Буль-динь! Вниз, вверх, вперёд, назад. Дэн Оккам задумывался об этом, непобедимый схоласт. Туманным английским утром бесёнок ипостаси щекотал его мозг. Опуская ковчежец вниз и становясь на колени, слышал сдвоенный с его вторым звяком первый звяк на клиросе (он возносит свой) и, по ходу, слышал (теперь я поднимаю) как их два звяка (он на коленях) бренчат дифтонгом.
Кузен Стефен, тебе не светит выбиться в святые. Хоть был до жути набожным, не так ли? Молил Пресвятую Деву, чтоб у тебя сошла краснота с носа. Молил дьявола на Серпентин-Стрит, чтоб коренастая вдова впереди ещё повыше вздернула подол от мокрой мостовой. O, si certo! Продай за это свою душу, валяй! За крашеные тряпки наверченные на бабень. Ещё, ещё поведай! На верхнем ярусе трамвая, в одиночку, кричал дождю: ГОЛЫХ БАБ! Ну, как?
А что такого? На что ещё они созданы? Читать по две странички из семи книг каждый вечер, а? Я был юн. Или как ты кланялся себе в зеркале, готовясь к взаправдашним аплодисментам и, ступив вперёд, врезался лицом в стекло. Урра! несчатному кретину! Уря! Никто не видел – никому не болтай. Книги, что ты собирался написать с буквами вместо названий. Вы читали его К? О, да, но мне больше нравится его Р. Да, но согласитесь, М у него просто бесподобна. О, ну ещё бы, М! И вспомни, заодно, задумку про свои откровения на овальных зелёных листах, да чтоб копии были разосланы во все великие библиотеки мира, включая Александрийскую. Чтобы кто-то прочёл их там через пару тысячелетий, махаманватара спустя. На манер Пико делла Мирандолы. Угу, точь-в-точь. А всё-таки, когда читаешь эти чужие страницы кого-то из давно ушедших, возникает неодолимое ощущение единения с тем кем-то, что когда-то…
Зернистый песок ушёлиз-под его ног. Ботинки снова ступали по влажной трескучей скорлупе ракушечьих створок, по скрипучей гальке, по обломкам дерева обшарпаного о неисчислимые камушки, источеного корабельными червями, разгромленная армада. Местами полосы песка таились в засаде, всосать его шагающие подошвы, испуская душок канализации. Он огибал их утомлённым шагом. Увязнув по пояс, вытарчивает винная бутылка, облипла коркой присохшего песка. В дозоре: остров наижутчайшей жажды. Разбитые обручи на берегу; ещё выше, вне досягаемости прилива, лабиринт коварных тёмных сетей; позади них исчёрканные мелом двери чёрных ходов и—на верхнем пляже—бельевая верёвка с парой распятых рубах. Рингсенд: вигвамы мускулистых рулевых и искусных мореходов. Людские раковины.
Он остановился. Пропустил где надо было свернуть к дому тётки. Значит к ним не пойду? Похоже, нет. Вокруг никого. Он повернул к северу и пересёк плотный песок в направлении ГОЛУБЯТНИ.
– Qui vous a mis dans cette fichue position?
– C'est te pigeon, Joseph.
Патрис приехал на родину в отпуск, прихлёбывал со мной тёплое молоко в баре МакМаона. Сын дикого гуся, эмигранта, парижского Кевина Эгана. Мой папа птичка, прихлебывал lait chaud молодым розовым языком, пухленькое кроличье личико. Хлебай, lapin. Надеется выиграть gros lots. О природе женщин читал у Мишле. Но обещался прислать мне ЖИЗНЬ ХРИСТА Лео Таксиля. Одолжил приятелю.
– C'est tordant, vous saves. Moi je suis socialiste. Je ne crois pas en l'existence de Dieu. Fant pas le dire a mon pere.
– Il croit?
– Mon pere, oui.
Schluss. Прихлёбывает. Моя парижская шляпа. Боже, всего-то и делов – нарядить персонаж. Хочу лиловые перчатки. Ты ведь, вроде, был студентом? Студентом чего, скажи ради дьявола. Paysayenn. P. C. N., усёк? physiques, chimiques et naturelles. Ага, вон оно что. Лопал свои грошовые mon en civet, египетскую обжираловку, среди извозчиков с их раскатистой отрыжкой. А ну-ка, выговори, да повальяжнее: живя в Париже, на бульваре Сент-Мишель, я обычно. Да, обычно носил при себе проштампованные билетики, чтоб можно было доказать алиби, если тебя схватят, обвиняя в каком-нибудь убийстве. Правосудие. Вечером 17 февраля 1904 года подозреваемого видели два свидетеля. Это другой совершил: моё иное я. Шляпа, галстук, пальто, нос – опознаны. Lui, c'est moi. Ты, похоже, малость порезвился?
А до чего ж величаво вышагивал. На кого это ты старался походить походкой? Забыл: обездоленный. С извещением на перевод от матери, восемь шилингов, хряск дверей почты, которую служитель захлопнул перед твоим носом. От голода аж зубы свело. Encore deux minutes. Да посмотрите ж на часы. Мне надо. Ferme. Пес наёмный! стреляю разрывными из дробовика, чтоб его в клочья к чертям собачьим, по стенам клочья человечьи—брызгами пуговицы-медяшки—но клочья все – схрррляп! – и сошлёпнулись и всё снова на месте. Нигде не болит? О, всё в порядке. Обмен рукопожатиями. Вы ж меня понимаете, да? О, всё в полном. Пожатие обмена. О, всё в полнейшем порядке.
Тебя тянуло творить чудеса, не правда ли? Миссионером в Европу, подобно ярому Колумбаносу. Фиакр и Скотус, сидя на табуреточках в небесах, аж расплескали из своих бокалов, латиногромохохоча: Euge! Euge! Притворно лопотал на ломаном английском, сам волоча свой чемодан—носильщику, ведь, три пенса—по осклизлой пристани в Ньюхевене. Comment? Изрядную ж добычу ты приволок с собою; Le Tutu, пять затрёпанных номеров Pantalon Blanc et Culotte Rouge, голубую французскую телеграмму, курьёз для кунсткамеры.
"Мать умирает выезжай домой отец."
– Тётушка считает ты убил свою мать. Она требует.
За здравие пью малигановой тёти,
На то есть причина, друзья,
У ней всё в ажуре. Хотите – проверьте:
Бульвар Нормалёк, дом семь-А.
Его ноги нежданно замаршировали в гордом ритме по волнистому песку вдоль валунов южной стены. Он заносчиво озирал их, нагромождённые глыбы мамонтовых черепов. Золотистый блеск на море, на песке, на глыбах. Солнце тут, деревья стройные, лимонные дома.
Со скрипом пробуждается Париж, ярый блеск солнца на лимонистых улицах. Кисловатый дух оладьев, жабьезелёного абсента—утренние воскурения города—галантничают с воздухом. Белуомо подымается из постели жены любовника своей жены, домохозяйка хлопочет с блюдцем уксуса в руках. В "Родо" Ивонна и Мадлен освежают свои примятые прелести, дробя золотыми зубами пироженые chaussous, их рты пожелтели от pus из flan breton. Мимо текут лица мужчин-парижан, их ухоженых ухажёров, конкистадоров в папильотках.
Полуденная полудрёма. Испачканными типографской краской пальцами, Кевин Эган скручивает сигареты, что крепче пороха, прихлебывая свою зелёную фею, как Патрис тогда белую. Окружающие, под свой гортанный гогот, поклевывают вилками горошек под соусом. Un demi setier! Струя кофейного пара над закоптелым чайником. Официантка обслуживает меня по его кивку. Il est irlandais. Hollandais? Non fromage. Deux irlandais, nous, Irlande, vous savez. Ah, oui. Она решила, что ты хочешь сыр hollandais. Вот тебе вследтрапезная, знаешь такое слово? Вследтрапезная. Знавал я одного парня в Барселоне, чудной парень, так он это называл своей вследтрапезной. Ну: slainte! Вкруг плиточных столов мешанина винных паров и утробных отрыжек. Его дыхание висит над нашими тарелками в пятнах соуса, клык-трубочка зелёной феи торчит меж губ. Про Ирландию, далкасцев, про надежды, заговоры, а вот и про Артура Грифитса. Заманить меня в свою упряжку, в одно с ним ярмо, наши преступления—наше общее дело. Ты сын своего отца. Тот же голос. Его плотная рубаха в кровавых цветах трепещет своей испанской бахромой перед его секретами. М. Драмон, известный журналист, Драмон, знаешь как он назвал королеву Викторию? Старой желтозубой свиньей. Vieille ogresse е dents jaunes. Мод Гоунн, красивая женщина, La Patrie, М. Миллявуе, Феликс Фавр, знаешь как он умер? Развратники. Фрекен, bonne a tout faire, что трёт мужскую наготу в бане Упсалы. Moi faire сказала она. Tous les messieurs. Я не за этим, ответил я. Крайне развратный обычай. Баня самое личное дело. Я бы и брату не позволил, даже родному брату, полнейший разврат. Зелёные глаза, примечаю вас. Клык, чувствую. Похотливое племя. Люди.
Синий фитиль мертвенно вспыхивает меж ладоней и разгорается. Занялись волоконца табака: пламя и едкий дым подсветили наш угол. Резкие кости лица под его ольстерской шляпой. Как скрылся глава фениев, подлинное изложение. Оделся молодой невестой, понимаешь, вуаль, букет, выехал дорогой на Мaлэхайд. Ей-ей, так оно и было. Про утраченных вождей, о жертвах предательства, о головокружительных побегах. Про заговоры, о пойманых, ушедших. Про тех кого нет. Отвергнутый влюблённый. Я в то время резвый был парняга, ей-ей, при случае покажу тебе свое подобие. Точь-в-точь я. Влюбленный, ради её любви прокрался он с полковником Берком, наследником главы клана, под стены Клеркнела и, пригнувшись, видел как огонь мести взметнул их в туман. Брязг стёкол и гул валящихся стен. В беспечном Париже он скрывается, парижский Эган, никем не разыскиваемый, кроме меня. Исполняет рутину дня, измазанная наборная касса типографии, его три кабачка, логово на Монмартре, где спит короткую ночь, улица Готте-д'Ор, где всё убранство – засиженные мухами лица ушедших. Без любви, родины, жены. Она-то пристроилась со всем удобством, без своего отверженного; домохозяйка, на улице Гит-ле-Гевр, канарейка и два холостых квартиранта. Щечки персики, юбка зеброй, резва, как молодка. Отвергнутый и не отчаявшийся. Скажи Пату, что повидался со мной, ладно? Я однажды хотел подыскать ему дело. Mon fils солдат Франции. Я учил его нашим песням.
Парни из Килкени бравые клинки.
Слыхал эту старинную? Я и Патриса научил. Старый Килкени: святой Кенис, замок Стронбоу на Норе. Запев такой. О, О. Он берёт мою руку, Нэпер Тенди.
О, О парни Из Килкени…
Усыхаюшая рука на моей. Они забыли Кевина Эгана, он их нет. Всё помню тебя, О, Сион.
Он приблизился к кромке моря и мокрый песок облепил ботинки. Новый мотив объял его, звеня в струнах нервов, вихрь буйной мелодии рассеваемой ясности. Что за дела, не собираюсь же я топать на плавучий маяк Киш, а? Он круто остановился, ноги начали медленно погружаться в хлипкую почву. Повернул обратно.
Разворачиваясь, он устремил взгляд к югу вдоль берега, ступни снова начали грузнуть, оставлять ямки. Холодная сводчатая комната башни ждёт. Проникшие сквозь бойницы снопы света в безостановочном продвижении—медленном и неотступном, как погружение моих ступней—ползут к заходу по окружности пола. Голубое предвечерье, сумерки, тёмно-синяя ночь. В ожидающей мгле под сводами – их отодвинутые стулья, мой чемодан, как обелиск, вокруг стола с оставленной посудой. Кому убирать? Ключ у него. Сегодняшнюю ночь мне там не спать. Запертая дверь безмолвной башни, упокоившей их незрячие тела, охотник на пантер и его лягавая. Зов: нет ответа. Он вытащил ноги из всосов и повернул обратно к нагромажденью валунов. Вбирай всё, всё храни. Моя душа шагает со мной – форма форм. Так в час, когда луна несёт свой караул, я прохожу тропой по верху скал, в осеребрённых соболях, вкруг Эльсинора, и слышу зов прибоя.
Прилив надвигается вслед за мной. Можно посмотреть отсюда как будет заливать. Вернусь пулбергской дорогой. Через осоку и пучки скользкой, как угри, ламинарии он взобрался и сел на камень-табурет, уткнув трость в расселину.
Вздувшийся труп собака отдыхает на морской траве. Рядом борт втопленной в песок шлюпки. Un coche ensamble назвал Луи Воилэ прозу Готье. Эти тяжкие пески – теченье речи-языка, просеянного ситом ветра. А вон груды камней от вымерших зодчих, питомник водяных крыс. Место схоронить золотишко. Спробуй. Тебе ж сегодня малость привалило. Пески и камни. Отягчённые прошлым. Игрушки сэра Лаута. Гляди, нарвесси у мине на оплеуху. Я, так-растак, тутошний великан: катю энти вона валуны, туды их растуды, будут ужо ступенца для мово крыльца. Футы-нуты. Ух, чую, естя здеся дух да кровца ирландыца.
Точка, живая собака, выросла в поле зрения, мчится вдоль полосы песка. Господи, а на меня пёс не бросится? Уважай его свободу. Тогда не будешь ничьим господином, ни рабом их. Трость со мной. Сиди спокойно.
Вдалеке, направляясь к берегу от вздымающегося прилива, фигуры, двое. Те две марии. Укромненько заныкали меж камышей. А я вижу, а я вижу! Нет, эти с собакой. Побежала обратно к ним. Кто?
Ладьи Лохланнов взбегали на этот пляж, в поисках поживы, их кровавоклювые носы низко стлались над прибоем кипящего олова. Даны-вигинги, сверкающие секиры притиснуты к груди, а у Малачи золотой обруч на шее. Косяк китов выбросился на берег в жаркий полдень, отфыркиваются, ворочаются на мели. И тут, из изголодалых клетушек городища, орда гномов в безрукавках, мой народ, со свежевальными ножами, бегут, обдирают, врубаются в зелёный жир китового мяса. Голод, чума и убийства. Их кровь во мне, их страсти – мои волны. Я сновал среди них на льду замерзшей Лиффи, тот я, заморыш, среди чадящих смолистых костров. Ни с кем не заговаривал: никто со мной.
Собачий лай донёсся до него, пресёкся, отдалился. Пёс моего врага. А я лишь стоял бледнея, молча, облаянный. Terrebilia meditaus. Жёлтый жилет, лакей фортуны , ухмылялся моему страху. Вот что тебя манит, громкий лай их аплодисментов. Претенденты на трон: прожили свои жизни. Братья Брюс, Томас Фицджеральд, шёлковый рыцарь, Перкин Ворбек, фальшивый отпрыск Йорка, в шёлковых штанах цвета бело-розовой слоновой кости, чудо дня, и Ламберт Симнел, со свитой маркитантов, коронованый посудомой. Все потомки королей. Рай лицемеров, что прежде, что теперь. Он спасал утопающих, а ты вздрагиваешь от тявканья шавки. Но придворные, что насмехались над Гвидо в Ор-сан-Мигеле, были у себя дома. Дом… Хватит с нас твоих средневековых темномыслий; ты бы смог как он? Если б рядом лодка, буй жизни. Natürlich, вот тебе лодка. Так смог бы или нет? Хотя бы того, что утонул у камня Девы девять дней назад. Его поджидают. Ну-ка, давай начистоту. Я бы хотел. Попытался бы. Пловец из меня не ахти. Холодная мягкость воды. Когда я погрузился лицом в бассейне Клонговза. Не вижу! Кто там сзади? Прочь, скорее прочь! Смотри как быстро подступает прилив, враз покрывает песчаные низины орехококосоцветные. Если б я чувствовал дно ногами. Кoнечно, хотел бы, чтоб его жизнь осталась-таки при нём и моя при мне. Утопающий. Человечьи глаза взывают ко мне из ужаса смерти. Я… С ним вместе вниз… Не мог я её спасти. Пучина: горькая смерть: утрата.
Мужчина и женщина. У неё видна нижняя юбка. Подколота, могу поспорить.
Их пёс носился рысью по уменьшающемуся песчаному берегу, топоча, принюхиваясь ко всему подряд. Ищет что-то утраченное в прошлой жизни. Вдруг он метнулся, как скачущий заяц, уши плещутся позади, в погоне за тенью низко скользнувшей чайки. Зычный свист мужчины достиг его мягких ушей. Он развернулся, помчал обратно, всё ближе мельтешат рысящие лапы. На жёлтом поле тур в беге без рогов. У кружевной кромки прилива замер, насторожил уши к морю. Морда задралась, залаяла против шума волн, на свору морских собак. Они змеились к его лапам, вились, раскручивая несчётные гребни, каждая – девятый вал, разбиваясь, выплескивая, издали, из дальнего далека, волна за волной.
Сборщики моллюсков. Они зашли в воду неподалеку, нагнувшись, погрузили там свои мешки и, вытащив обратно, побрели к берегу. Пёс с лаем подбежал к ним, подскакивал, толкал их лапами, падал на все четыре и снова вставал на задние в заискивающей медвежьей игривости. Безответно юлил он вокруг них, пока не вышли на песок посуше, полотнище волчьего языка полыхало Меж его челюстей. Его пегое тело вытанцовывало впереди них, а затем рвануло прочь жеребячим галопом. Труп лежал у него на пути. Он остановился, принюхался, подкрался в обход—свой брат—потянул носом ближе, обошёл, скоро, по-собачьи, обнюхивая всю всклоченную шкуру дохлой собаки. Псочереп, псонюх, потупив взгляд, продвигается к единой великой цели. Ах, бедный псина. Здесь псины-трудяги тело лежит.
– Лохмач! Пшёл оттуда, тварь.
На окрик, он скачками кинулся обратно к хозяину и резкий пинок босой ноги, не увеча, отбросил его за полосу песка, перегнувшегося в полете. Он метнулся обратно зигзагом. Меня не видит. У края скалы он задержался, потянулся, нюхнул камень и, из-под вздёрнутой задней лапы, писнул на него. Протопотал вперёд и, задрав лапу, кратко писнул на другой, не обнюханный, камень. Нехитрые утехи бедняков. Его задние лапы скребнули песок, затем суетливо заработали передние. Что-то он тут схоронил, свою бабушку. Он рылся в песке, отгребал, рылся и останавливался прислушаться к воздуху, снова остервенело скрёб песок когтями, часто прерываясь: гепард c пантерой застуканы на прелюбодеянии, за обгладыванием падали.