bannerbannerbanner
полная версияДоверие сомнениям

Александр Карпович Ливанов
Доверие сомнениям

Полная версия

Уточнение

«Литература – одно из самых отчетливых и выразительных проявлений культуры, в особенности русская литература, которая – об этом хорошо написал Д.С. Лихачев – возникла из скрещения духовной и светской традиций и, возможно, в силу этого не поучает, но всегда учит». Так сказано в статье В. Каверина, опубликованной «Литературной газетой». Нет нужды оговариваться по поводу автора статьи, равно как и по поводу помянутого ученого. Оба – хорошо известные читателям, внесшие значительный вклад в нашу литературу, преданные ей и заинтересованные в ее не формальном, а истинно художнически-правдивом осуществлении…

Но вот слова о том, что наша литература (надо полагать, классика наша) возникла «из скрещения духовной и светской традиций», как-то останавливают на себе внимание. Не удовлетворяют они, и первое чувство от них – как от чего-то упущенного, недомолвленного… Не будем расчленять цитату, отделять слова писателя от слов ученого. Не думается, что автор статьи отнесся не бережно к мысли и форме ее у ученого – хотя жаль, что нет под рукой точного текста, сказанного ученым, нет обрамляющего подтекста всей работы, откуда писатель взял эти слова.

Попытаемся вдуматься в сказанное, чтоб найти причину нашей читательской неудовлетворенности. Во-первых, «скрещение» – вряд ли удачное слово. О чем речь у писателя? О геометрическом пересечении, этом мгновенном контактировании, после чего данности расходятся, оставаясь самими собой? Или все же речь об органичном соединении, срастании, растворении? Такое «скрещение» – результат чей-то воли извне. Разумеется, ни то, ни другое «скрещение» литературы не создает. Да и не находим мы о них в работах ученого. У писателя, как видим, не просто журналистско-поверхностное изложение мысли ученого, а произвольное обращение с нею…

Вот, например, что мы можем прочесть – среди прочего – у академика Д.С. Лихачева. «История литературы, которая должна описать эпохи и периоды, имеет дело с миллионами фактов и явлений. Литература каждого периода – это система отдельных произведений с сильным взаимодействием и с сильным воздействием традиций… Это делает изучение ее как целого особенно сложной… Только изучая движение (а не «решение», в смысле ли пересечений, в смысле ли срастаний традиций! – Прим. А.Л.) литературы, мы можем понять и ее национальное своеобразие… Черты национального своеобразия следует искать в гораздо более широком плане, чем это принято… Русская литература – часть русской истории. Она отражает русскую действительность, но и составляет одну из ее важнейших сторон. Без русской литературы невозможно представить себе русскую историю и, уж конечно, русскую культуру».

Итак, из «миллионов фактов и явлений» ученый в первую голову называет – национальное своеобразие литературы, историю и культуру народа! Выходит, скрещения – пусть в любом смысле – духовных и светских традиций было бы недостаточно, чтоб в итоге родилась та наша великая классика, которую мы знаем, которая имеет всемирное значение, чем мы по праву гордимся. В писательской формуле, как видим, не нашлось места народной традиции в истории нашей литературы! Ее, конечно, не могли исчерпать те случаи духовных писаний и книгопечати, которые выходили из рамок прямой церковности, чтоб отразить важные исторические события. Что же касается начал светской литературы, они главным образом служили развлекательным чтением грамотного, имущего слоя. Книги для света – и были вполне светскими. Недаром и ныне еще говорим о книге – «вышла в свет!». Достаточно сказать, что первые светские книги были переводными («роман», например, означал литературное произведение на романском, главным образом на французском, языке!). Книжное начало на Руси – в смысле книгоиздательского производства – так и начиналось.

Но ведь в начале сказано было – «литература – одно из самых отчетливых и выразительных проявлений культуры». Что же касается нашей классики – она все больше уходила корнями в национальную культуру, в народную традицию! Без этого, третьего и главного, составляющего наша классика никогда не могла бы стать тем, кем она стала, есть, пребудет и впредь для нашего народа, равно как для всей мировой литературы!

Странно видеть такое упущение у известного писателя. И дело даже не в том, что народная жизнь все больше и больше становилась прямой темой, предметом изображения нашей классикой – дело в том, что дух народной жизни, уже через слово, проникал все больше и больше в литературу. Что же касается самих древних наших произведений – былин, например, – в них и образы, и нравственный взгляд на жизнь, и язык – все-все взято у народа! Классика как бы лишь возвращалась в этом отношении к истокам. Вот почему формула о нашей литературе – и культуре – которых будто бы сложили лишь две традиции, духовная и светская, не может удовлетворить нас. Она оказывается неточной и в свете конкретной истории литературы, перед множеством фактов, которые здесь бы потребовали слишком много места. Народная традиция, и фольклорная, и в письменных источниках, не просто третья составляющая в приведенной формуле – она основная в этом триединстве!

Пушкин, который очистил наш литературный язык от салонной чопорности, жеманных оборотов и витиеватых светских украшательств, сделал его языком, предельно близким народному языком, о котором потом Толстой скажет, что он таков – что не дает солгать. Пушкин всю эту титаническую работу сумел осуществить лишь за счет живого, разговорного языка – языка народа! Ту же роль народного начала мы видим и во всей нашей национальной культуре. Достаточно вспомнить Глинку, который сказал, что музыку создает народ, композиторы ее лишь аранжируют, вспомнить Чайковского, который кладезем своей музыки считал народное творчество, вспомнить как – уже после Пушкина – нашу поэзию обогащало фольклорное творчество, народная поэзия, чтоб убедиться в том, что в формуле «скрещение духовной и светской традиций» не достает главного члена: народа! Его языка, его мудрости, его нравственности и эстетики… Более того, нашу классику можно и рассматривать как некое неуклонное – из художнического инстинкта правды, из осознанного чувства народной традиции и ее духовных перспектив – шествие к народу, к его душе, к ее заветным думам, ко всему богатству ее чаяний. Этот путь умозрительно лежит – от Радищева до Пушкина, от Пушкина до Гоголя, от Гоголя до Толстого и дальше до Чехова, Горького и Шолохова!..

Все больше росло и крепло народное начало в произведениях наших классиков. Ныне даже говорить не приходится о том, что то или другое произведение «проникнуто народным духом». Явление стало естественным и правомерным. Но само понятие – народ – сильно изменилось после Октября! Если прежде между нацией и народом долго стояло разобщающее классово-сословное начало, народом – в понимании, классики, например – был эксплуатируемый слой народа, главным образом крестьянство, ныне понятия народ и нация совместились, обрели единство. Этот исторический процесс отразился и в языке. Произведение, написанное, например, ныне в традициях «простонародного языка» будет выглядеть как нарочитость. В языке все больше исчезают диалекты и областнический колорит, язык сопротивляется, испытывает правомерность существования в нем всего органичного и жизнестойкого из устремившихся к нему потоков газетного журнализма, производственно-профессиональной терминологии, языка международной науки и политики, язык наш – живой участник сложнейших процессов в стране и в мире, и, ясно, его народность следует понимать шире, чем даже полвека назад, шире, чем «простонародный язык»!..

Перед нашим языком, как перед литературой, ныне сама история развития поставила по меньшей мере две небывало трудные задачи. С одной стороны, сохранить лучшую свою традиционность, то есть народность, с другой стороны – осуществить свою всемирную предопределенность! Думается, те же исторические, сокровенные предначертания, которые стояли перед нашим народом, о чем говорили – говоря вроде бы о разном, один как художник, называя это «всемирность русской души», другой, как революционер, называя это «авангардом интернационализма» – Достоевский и Ленин – те же предначертания надлежит выполнить нашему языку, нашей литературе!

И пусть все сатанинское в жизни действует все исступленней, коварней, безумней – противостояние духовного начала творчески-самоотрешенное, долговечное, необратимое: победа за ним.

Когда-то Толстой заметил, что – «Счастье – в жизни, сама жизнь – в труде». Нужен, как всегда большой душевный опыт, чтоб за столь простыми у Толстого словами ощутить их подлинно глубокий смысл! Во-первых, ценность мысли уже в том, что она устанавливает органичное триединство. Изъятие любой составляющей этого великого – духовного – триединства обесценивает и само триединство. Во-вторых, сам порядок слов, само построение формулы – как всегда все у Толстого, в его слове – не случайно. Первая половина формулы выражает внутреннее состояние человеческой жизни, она цель и главная ценность. Вторая половина – внешнее состояние той же человеческой жизни, она естественное средство достижения первой ценности! И то, что труд в наше время осознан всеми (почти всеми) – как непреходящая эстетическая и нравственная ценность для человека, как основа его духовной сущности, все это делает понимание и этой, и подобной этой мысли, даже лучше, чем она могла быть понята современниками Толстого! Время становится условностью – мы предстаем подлинными современниками великого писателя земли русской, уже своим художническим инстинктом, своей философской мыслью столь жадно тянувшегося к любому труду, пусть самому «грубому», который им все одно предпочитался даже перед писательским! Вот почему духовные искания Достоевского, сами ритмы их, их надземность и универсальность, подчас кажутся столь доктринальными – перед земной пристальностью Толстого – что уже не оставляют места для «практического устройства жизни» конкретным человеком. Концепции художнического мира Достоевского столь широки и подвижны, что представляются подчас соизмеримыми с самим мирозданием, его космосом, его бесконечностью. Здесь одинаково поэтому возможно чувство как ретро, так и умозрительной будущности!..

 

Но без Толстого – нам бы, пожалуй, не понять и Достоевского. Да еще и, пожалуй, без Пушкина, Лермонтова, Гоголя и Блока… Но есть и в современной (для старшего поколения читателей, скажем) литературе два – по меньшей мере – писателя, которые больше всего ушли корнями своего творчества как в толстовскую, так и в народную эстетику труда, в единосущность духовной основы человека! Это – Андрей Платонов и Антуан де Сент-Экзюпери. Постановка рядом этих имен может кому-то показаться неожиданной. Но Сент-Экзюпери – как писатель столь же неожидан для западной литературы, сколь близок к нашей классике. Когда-то Цвейг сказал, что в сущности всю мировую литературу можно делить на «русскую», то есть на нашу классику и лучшие продолжения ее, и на литературу «вообще»!

Внутреннее, нравственно-духовное чувство труда, главной темы нашей литературы, еще ею художнически не освоено. Труд-призвание, труд-творчество, труд-судьба, пока остаются еще вне художественного писательского слова. Свои здесь и суверенные, и сокровенные тайны. Здесь и новизна традиций, их истоков, процесс их роста, становления, созревания, их питательных соков для литературы, для слова! Здесь и новые жизненные силы для народности литературы нашей, для главного ее героя – человека труда, который пока лишь в контурности. Герои в теме труда в лучшем случае показываются в производственном конфликте, но при этом умалчивается сердечный риск героев. Увы, наибольше стереотипов видим именно в изображении рабочего, труда, в так называемой «производственной теме». В лучшем случае в ней есть производство – но нет живого человека… Главная тема эпохи еще нашей литературой не освоена…

Тема труда требует от писателя не просто жизненного опыта вообще, не просто общих знаний об этом конкретном труде – требуется тут опыт личный, пережитый, художнический! Тогда и приходит та – почти абсолютизированная – писательская уверенность в теме, о которой когда-то писал Твардовский. «Вся суть в одном-единственном завете: То, что скажу, до времени тая, я это знаю лучше всех на свете… Сказать то слово никому другому, я никогда бы ни за что не мог передоверил. Даже Льву Толстому – нельзя. Не скажет, пусть себе он бог. А я лишь смертный… О том, что знаю лучше всех на свете, сказать хочу. И так, как я хочу».

И, стало быть, тема труда – некий пробный камень – уверен ли писатель, что он знает ее «лучше всех»? Есть ли у души такое, что никто кроме него не скажет лучше и именно так? Одних лишь опыта общежитейского и опыта писательского оказывается здесь мало. Вот и почему так мало запоминающихся романов и повестей на главную тему – на тему труда. Хотя отчетностью и тиражностью здесь имеем вроде бы и «полный ажур», и «выполнение – перевыполнение»…

Мы теперь знаем, что народ – творец истории, стало быть, он же и творец своей культуры, и прежде всего – литературы! Народная традиция – главным образом в языке нашем. Язык вобрал в себя мировоззрение народа, умудренного веками труда на земле, в окружении природы, жившего единым сельским миром. Она же, народная традиция, литературе себя никогда не навязывала – она веками существовала без литературы, но самой литературе без нее не обойтись было! Скажем, «Житие» Аввакума. Какая в нем больше всего сказалась традиция? Духовная? Светская? Или народная? Сам язык «Жития» говорит в пользу последней! А резкие обличительные инвективы в адрес официальной церкви, которая – при Никоне – ставила себя выше трона, желавшего по-прежнему видеть церковь верной прислужницей своей – разве это начало не было связано с природным демократизмом, с простонародными корнями, с народным характером автора «Жития»? А любовь к России, к русскому началу – разве и они тоже не укрепляли дух бунтаря, который с редкой стойкостью выдержал четыре ссылки и пятнадцать лет подземной темницы? Наконец, само «благочестие», главная идея бунтаря против церкви и царя – разве они не были проникнуты теми естественными и сложившимися веками труда естественными взглядами народа на нравственность, справедливость? Пусть народ это всегда называл «мирской совестью», а церковники, взяв это у народа же, как бы снисходя к нему, называли «заповедью господней»?..

Ведь бунт протопопа по существу был больше формально-церковным, будучи на деле в значительной степени бунтом из народного начала! Хоть жизнь и подвиг так и не смирившегося писателя, и протопопа – сожженного наконец по царскому указу – редкостное явление в нашей истории, но примеров влияния народной традиции на литературу нашу – не счесть. Влияние это было неукоснительным и все возрастающим. И если оно не стало решающим в более короткое время – здесь повинно то обстоятельство, что долго еще писателями становились люди, говоря словами Толстого, «более благополучных классов», имевшие доступ к просвещению. Вспомним, что и Толстой во время написания «Войны и мира» подчеркивал, что намерен писать историю «людей, свободных от бедности, от невежества и независимых», потому что лишь они свободны «для борьбы и выбора между добром и злом», только они могут «выбирать между рабством и свободой, между образованием и невежеством, между славой и неизвестностью, между властью и ничтожеством, между любовью и ненавистью». Иными словами – Толстой тогда прочно еще стоял на позициях дворянского класса. Потребовалось еще четверть века, чтоб он в «Воскресении» решительно осудил свой дворянский класс, признав безоговорочно его незаконным, и став на позиции трудового народа!

Нехлюдов наблюдает за группой рабочих, возвращавшихся в поезде с торфоразработок, за мужиками-сезонниками: «Да, совсем новый, другой, новый мир», – думал Нехлюдов, глядя на эти сухие, мускулистые члены, грубые домодельные одежды и загорелые, ласковые и измученные лица и чувствуя себя со всех сторон окруженным совсем новыми людьми с их серьезными интересами, радостями и страданиями настоящей трудовой и человеческой жизни. «Вот он, le vrai grand monde»6, – думал Нехлюдов, вспоминая… весь этот праздный, роскошный мир Корчагиных с их ничтожными, жалкими интересами. И он испытывал чувство радости путешественника, открывшего новый, неизвестный и прекрасный мир». Мы уже приводили эти строки, но и здесь они необходимы.

В нескольких строках, заметим, Толстой повторяет четыре раза слово «новый» – применительно к новому «большому свету» людей труда! Знаменательно и то, что приведенное место – середина романа, конец второй части – не просто сюжетная кульминация, а высший момент прозрения и Нехлюдова, и самого его создателя. Надо ли добавлять, что здесь и одна из вершинных точек идейного содержания романа… Воскресение России Толстой связывал с этими людьми!

Как видим, еще один пример того, как трудно, но неизбежно занимала свое место в литературе – «народная традиция».

Но долго еще повести и романы обозначались, подназванием или оговоркой в предисловии: «из народной жизни». Читатель, как бы предупреждался в необязательном для него чтении такого романа или такой повести, если их содержание «расходилось» с его литературными вкусами и интересами!.. Вообразим себе на минуту, что в наше время появился бы роман, или повесть, с таким подзаголовком! Читатель, причем любой, приверженец любого жанра прозы, был бы крайне удивлен. Да что же еще может явиться ныне содержанием литературного произведения! Каково бы ни было произведение, каким бы ни было его содержание – прежде всего в нем имеется в виду народ-читатель. Тем более, что чаще всего он и есть современный герой!

И, думается, не требуется быть специалистом (ученым, исследователем, историком литературы и т.п.), чтоб суметь – пусть и умозрительно – почувствовать этот сложный, не всегда прямой, но неизбежный путь, проделанный нашей литературой, от древности до наших дней, до подлинного содержания, до подлинного героя, до подлинного читателя, триединое имя которому: народ.

Приписка

Рецензирование… Кто в наше время не брал на душу этот грех? Читаешь, хмуришься, резвишься, снова хмуришься. Грехи зеленой незрелости. Подчас автор уже в годах почтенных – а все та же «зеленость»… И приходится «резать младенцев», а потом – «мальчики кровавые в глазах»…

Чехов шутил: читая и критикуя чужое, «чувствуешь себя генералом». Все же посылали ему чаще рукописи свои – пишущая братия, печатающаяся. Чехов советовал – как довести до ума по сути профессиональную писательскую работу. Вот и – «чувствуешь себя генералом». На деле же Чехов и на чужое не жалел ни сил, ни времени…

Но кем себя чувствуешь за, подобной этой, рукописью. Тут и сравнения даже не придумаешь. Главное – чувствуешь себя скверно. И ободрить нельзя (тогда – «печатай!»), и очень «ругать» нельзя. Все мы не Толстые, не Гоголи – может, еще хуже начинали. А ведь человек старался, надеялся, ждет доброй вести. А получит рецензию – как обухом по голове. Можно представить его самочувствие. И ты этому причина… Скверное самочувствие, право же…

Но вот прочитана рукопись. Пестрит вся карандашными вопросами на полях, подчеркнутыми, карандашом же, строками. Все нужное сказано, примеры приведены… Пусть полежит папка несколько дней – чтоб снова перечитать. Уже не рукопись. Свой «вердикт». Быть – не быть – почему и отчего то или другое. Надо быть убедительным. Объективным. Доброжелательным. Но как объяснить то, что чаще всего: «не пойдет»?

На этот раз это – рукопись стихотворений. Видать, молодой еще автор. А стихи еще моложе его. Читает ли он вообще-то поэзию? Видать, только пишет. Много пишет, почти не отрывая пера. Забывается, рад что «получается». В смысле каких-то бледных рифм, чаще глагольных, строф, ритма… Внешне – стихи! Сам заблуждается на счет их достоинства. Чувствует себя творцом, поэтом. Исполнен веры, так оно и есть, так его и читатель встретит. Разве не обрадуется, скажем этому… романтическому опусу! Герой, точно скучающий гусар (продулся в карты? неприятности? маменька не шлет «сумму»? голова трещит с похмелья?), с нездешним видом, механически снял с гвоздя гитару, так же механически, вроде бы о чем-то другом задумавшись, начинает «бряк», да еще подпевает что-то, почти бормоча, сам не весть что:

Далекие очи минувших ночей,

Укрыться нет мочи от ваших лучей.

Никак не забуду я этой весны.

Слетают оттуда ко мне мои сны.

Там смуглым сияньем светилась луна

И вешним желаньем цвела тишина.

Там в облаке мятных и теплых волос

От чувств необъятных дыханье зашлось.

Там ветки качали за окнами ночь

И птицы кричали с утра во всю мочь.

Что и говорить – хоть в альбомы уездным девицам! Вот восторгов-то будет! «Лучи» – от «ночей»? От «очей»? «Нет мочи» – очень нравится самому автору. «Мочью» и завершил стихи! Но как ни улыбайся – «смутное сиянье луны» – уже кое-что! И «цветущая тишина» – тоже стоит душевного труда. (Это уже – «пробуждение» – промеж – «бормотания»!). И пусть дальше опять не сдержаться от улыбки («ах, если бы молодость знала, ах, если бы старость могла!») по поводу этих… «необъятных чувств», по поводу неразборчивого – кто-кого? – качанья «ночи» и «веток», а все же, а все же – не лишено все способностей! И даже искренность есть, даже настроение. И ритм, и размер – и, главное, вся стилизация романса: все в наличии! Еще раз входишь в «микроструктуру», во всякие «ночь-мочь», еще найдешь массу изъянов, прегрешений против профессионализма. А все же – факт неоспорим: автор – человек способный. Как же быть? Скажи ему – «способный», он и сочтет, что это равно – «поэт»…

И вдруг догадка, она-то, способность его, во всем повинна! Она его враг номер один! Нет, не только нельзя похвалить за нее, надо ополчиться против нее. Ради автора, во имя спасения его души. Многие поэты начинали хуже, а все же – стали поэтами!

И снова развязываешь тесемки папки. И дописываешь к рецензии – нечто «под занавес». А оно – главное. С него бы начать. Ладно уж… Лучше позже, чем никогда…

«Да, автор «С лирой по миру», рукописи, названной столь же претенциозно, сколь и наивно, человек несомненно способный. Но сразу оговоримся. Если «способность» в любом другом деле – похвала, она помогает делу, от нее многого ждешь, то в поэзии она весьма диалектично проявляет себя! И в этом она, поэзия, живет по своим сложным и таинственным законам. Здесь «способность» – чаще означает не больше, чем – «приспособился»! (Равно, как, скажем, «средства» дают – «посредственно», даже – «посредственность»! Корень слова, особенно на языке поэтической этимологии – многое может объяснить!..). То есть в поэзии (вероятно, в творчестве вообще) «способность» может сыграть злую шутку с человеком. Например, позволит схватить, быстро усвоить нечто внешнее, общее, охватное – и тут же дело на этом застопорит. Не дает дальше двигаться вперед! Вот, мол, твой предел – дальше не моги!.. Итак, случается, держит в своем плену сладкого и драматичного заблуждения всю жизнь. Дорогая цена раннего успеха – который оборачивается заведомым неуспехом… Способность прежде всего закрыла путь к самому себе, к своей личности: к художнику! В итоге – вместо поэта – посредственный стихописатель, вместо художественных открытий – всеобщее, известное, более-менее грамотные стихи. Или даже такие книги. И главная беда – сжиться с этими способностями, не вырваться из их окружения, поверить в них, делать ставку на них…

 

Творчество – рост, движение, одоление. И так всю жизнь! Нет остановившегося в росте дерева, нет прекратившегося сердцебиения, или прерванного полета… Думается, это то общее и главное, что – помимо конкретных замечаний по стихам, построчным и на полях, – автору сейчас нужно бы понять. «Интуиция», «вдохновение», «дарование», «способности» – все это хорошо. Но творчество – по меньшей мере – одержимый труд при высшем – вещем! – сознании его сложных коллизий!».

…Может, озадачит окончательно автора эта приписка? Может, не сразу ее поймет? Лишь через год-другой? Сумеет ли он верно прочесть рецензию и понять, что я ему добра желаю? Или поспешит обидеться, как непонятный гений? Будет проклинать мое имя?..

Скверное самочувствие рецензентское. Одно лишь утешение: чистая совесть. Перед собой. Перед Словом… Уверенность в том, что ошибиться можешь в частности – в целой рукописи стихов так ошибиться тебе уже не дано. Для этого требовалось повторения грехов молодости, но где уж, сама молодость необратима! «Не согрешишь –не покаешься, не покаешься – не спасешься»? Не знаю насколько верно здесь насчет святости из грехов, покаянья, спасенья… Но в поэзии именно так. Дорог он опыт ценой собственных ошибок. И вечная страсть опыта – упредить ошибки в молодых. А вот гении – как бы вовсе не ведали «греховности»! Не обязательно, стало быть, «от страданий к радости», ведь как хочется, чтобы кому-то удалось – если уж нам не удалось – сразу достучаться до радости! До трудной радости творчества! Может, гений – всего лишь быстрый, ранний опыт, огромный и долгий опыт за счет малых и недолгих ошибок? Причем при полноте сбереженных сил молодости! Самая низкая себестоимость ошибок?.. Впрочем, что мы, простые смертные, можем здесь понять? Даже когда исповедываются гении… Горная вершина, освещенная солнцем – разве от этого ближе, доступней?..

6Le vrai grand monde – настоящий большой свет. (Прим. ред.)
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36  37  38  39  40  41  42  43  44 
Рейтинг@Mail.ru