К остановке загородных автобусов подошла женщина с желтым морщинистым лицом, в тесном для ее полнеющей фигуры поношенном пальто, в велюровой шляпе, сильная переделка которой не скрыла мужское происхождение, с ярко, небрежно, как бы докучно накрашенным ртом. Шея женщины была повязана легким газовым шарфиком, который говорил – даже вопил – об отчаянном и вместе с тем наивном усилии казаться независимо-элегантной, и, конечно же, молодой.
У груди, почти под мышкой, женщина держала белую завитую болонку в теплой стеганной попоночке не по сезону, с таким же, как шарфик хозяйки, газовым бантом. Сквозь заросли кудрявой белой шерстки на людей смотрели темные бусинки умных собачьих глаз. Кроме собачки, у женщины в руках ничего не было, ни сумки, ни сумочки, ни даже зонтика. Вот уж поистине, кто имел право повторить древних латинян – «Omnia mea mecum porto», то есть: всё своё ношу с собой!..
Женщина обвела взглядом площадь, заставленную множеством автобусов разных маршрутов, толпящихся в ожидании посадки пассажиров, и недовольно, нервно передернула плечами. Мол, зачем столько автобусов, столько людей, если ей-то нужен один-единственный, свой автобус, с единственным местом для себя и собачки!.. Лицо женщины выражало раздраженное недоумение по поводу этого автобусного ералаша, многолюдья, чемоданов, мешков, сумок, ведер, табличек на трубчатых тонких стояках, крестовинами приварены к барабанам автоскатов и так неосновательно означающих стоянки, по поводу ряби цифр, черным по желтому, на табличках, являющих в свой черед разные маршрутные расписания…
Вавилонское столпотворение! – говорил уязвленно-поджатый ярко накрашенный рот новой пассажирки. – И где тут разобраться – какой именно автобус ее и когда именно он отправится! И все ездят, ездят – никому не сидится дома! Что за времена, что за люди – вот раньше бывало… Извозчики знали географию, вся езда стоила гривенный…
– Кто-нибудь сможет мне толком сказать – как до Н. доехать? – все так же раздраженно, собрав и тут же распустив на лбу свои эгоистичные морщины (морщины так и выглядели – «эгоистичными» – и так и хотелось их назвать), ко всем сразу обратилась пассажирка с собачкой. В голосе была уверенность, что она делает снисхождение всем этим людям на площади тем, что пришла сюда, что даже намерена вместе с ними втиснуться со своей собачкой в автобус, куда-то мчаться, была уверенность в том, что, хотя обращается ко всем сразу, ее вопросу все внемлют и тут же удостоят ответа…
Кто-то стал ей объяснять… Еще кто-то, как уж водится, счел нужным уточнить сказанное первым, наконец женский голос, исполненный благожелательности к спросившей и скрытого чувства превосходства над мужчинами (мол, слушайте меня, а не мужчин! Витают в облаках или газеты читают! Все у них – вообще, где-то, как-то! Их лишь про политику, футбол и космос можно спрашивать! Путаники! А уж как пройти, как проехать, где что есть и сколько стоит – это женщины знают!..) – этот превосходительный над мужчинами-путаниками женский голос обстоятельно объяснил даме с собачкой, что следует ей пройти во-он куда, похоже там уже посадка начинается, а езды неполный час будет!
Дама с собачкой нетерпеливо, налево-направо, позыркала на объясняющих и мелко-мелко замахала руками перед грудью – точно ножницами пощелкала: «Не все, не все сразу, пожалуйста! Ничего не поняла!» А ведь как-нибудь высшее образование! Так вы сказали? – дама с собачкой предпочла все же мужчин-путаников обстоятельности женщины.
И словно и вправду аттестованные и путаниками, и недоумками, мужчины в рассеянном недоумении посторонились все от странной женщины с собачкой. Один из них, не желая зря тратить время, отойдя на шаг-другой, стал развертывать газету – шорох бумаги, видимо, пришелся не по вкусу нервной собачке, и она заливисто залаяла, тут же охрипла, точно кто завжикал железкой по оселку.
– Ишь ты, ёхорь-малахай! – с притворным испугом глянул тот, с газетой на обернувшихся мужчин…
Один из мужчин ударился в философию.
– Наверно, вся семья – эта собачка. В сущности – не нормальная картина… Женщина без детей – всегда ненормальная вещь, скажу вам…
– Но не всем же дано замуж выйти… Наш брат тоже хорош – избаловался. Где же она бы мужа себе приискала?
– Почему-то в старое время одиноких женщин не было! Сплошь красавиц земля рожала? Как бы ни так!.. Замуж всех выдавали – вот! На то – молодость, на то женская ухватка… Вот и «красавицы» все…
– Эту-то и молодой не представишь… Впрочем, видать, проучила свою молодость. Профукала. Диплом и фанаберия с собачкой заместо мужа, семьи и детей… «Учиться, учиться, учиться» – когда-то это, конечно, был правильный лозунг. Да вот – вовремя его сменить забыли на «работать, работать, работать»…
– А для женщин-особый: «рожать, рожать, рожать»?
Помолчали. Философу, помянувшему про «лозунги», все же, видать, не молчалось. Уязвленно сузил глаза, досадуя, что серьезные мысли его поднимают на смех. Негромко, для твердости, продолжил.
– Обошлось бы без лозунга. Природа! Не надо только дергать женщину по сторонам… Задергали… Вот и дипломы с собачками вместо детей! В этом – вся наша беда! А смеяться – легко, когда нечего сказать дельного. Сами себе беды натворили через женщину! Одни со своими дипломами требуют мест и окладов, но стонут все одно от эмансипации – другие прямиком навострились по вокзалам и гостиницам… «зарабатывать»…
– Причем, без всякого тебе подоходного налога! – опять на шутку старался повернуть разговор тот, что изобразил испуг от лая собачки. Тот же, который проявил склонность к философии – только рукой махнул. Видать, смирился давно со своим положением. Мысли, серьезные мысли стали неуместны – сразу люди все превращают в шутку! Третий, отмалчивался, ограничив участие в разговоре неопределенной, трансцендентной усмешкой. Он, видать, был из тех, которые одной такой своей усмешкой на все случаи в жизни – не плохо устраиваются…
Глядя вслед поспешившей к автобусу женщине с собачкой, к мужчинам подошла и та женщина, которая лучше всех сумела объяснить все, нечаянно позволив себе взять верх над мужчинами. У нее сейчас был немного искательный вид и все время облизывала сухие потрескавшиеся губы…
И хотя сейчас голос был исполнен приязненной уважительности к очереди, слышалась в нем извиняющаяся совестливость, что, возможно, кого-то обеспокоит, очередь на этот раз особо не явила такую готовность на справки и объяснения. И все-таки все посмотрели в сторону, откуда донесся голос. Чем-то он все же заинтересовывал…
И опять это была женщина! Низко повязанный платок, плисовый неизносный жакет на приземистой, ни на что женственное не претендующей фигуре, тщательно вымытые, белесо-матовые, тоже неизносные, резиновые сапоги, подобие темной юбки между жакетом и сапогами – ни о чем, по отдельности и вместе, не сказали очереди. Равно как и перекинутые, в связке, через плечо, чемоданишко городского, дермантинового вида и большой, явно деревенского облика, баул за спиной. И тогда очереди пришлось обратиться к лицу вопрошающей. Благо женщина сдвинула со лба платок, обнажила лицо, которое застенчиво и поспешно омыла ладошкой, сверх того большим и указательным пальцами провела по уголкам рта. Лишь затем посмотрела на очередь неожиданно живыми, сметливыми и добрыми глазами. Ее нельзя было назвать молодой, но и старой тем более назвать нельзя было. Некий остановившийся возраст самоотрешенной и бескорыстной жизни, полной забот и дум о других людях, не о себе. Лицо было землистым, загорелым, и в тех морщинах, о которых никто не подумает, что они «эгоистичные». Как не скажет никто, что некрасиво вспаханное поле, все зыбящееся в отвалах пласта, или то же поле в выгоревшей стерне перед вспашкой… Скорей всего, что излучали они, особенно у глаз, умный свет терпения и благожелательности. Главное, глаза – они сразу располагали к себе!..
– Явление номер два, – проговорил мужчина, читавший газету. Однако взглянув на женщину, почувствовал себя неловко за свои слова.
Кто-то все же хихикнул в очереди.
– Простите… Может, дура я, что-то не так сказала?.. Неученая я – даже дурость свою скрывать не исхитрю…
– Нет, нет – что вы! Это тут… недавно… Одна ученая побывала… – счел необходимым загладить свою оплошность все тот же читатель газеты.
– Не привыкнуть мне… Все спрашиваю, спрашиваю… Одних улиц по именам – разве упомнишь их, такую прорву! А городские, ничего, помнют!.. Слава богу – домой. Сын вот нагрузил, то да сё – подарки. Мне-то зачем? Совестно за мать – все учится, все учится. На висках уже седина глянулась! Это же сколько можно?.. А какие счеты с матерью? Все отдаст она, с душой впридачу… ничего не надо, окромя самого сына… Женился… Думала, прибыль будет, внука ли, внучонку ли… Ан нет… Опять, знать, передумали… Приезжай мать – уезжай мать. Оба в чин-сах лындают по квартере, где мужик, где баба, поди-разбери. В обтяжку, как охфицеры при царях! Сын все колготится, все булгачится – в энти, в кон-ди-даты, перебраться! Весь высох. Много знать, желающих – кто боком, кто бесом… Прытким надо быть! Зачем тебе, говорю? Внуку подарил бы, у меня и медок, и яблоки – приехали бы… Где там – токо рукой машет…
– А не уедет ваш автобус?
– Один уйдет, другой придет… С людьми не всегда поговоришь!.. Деревня наша – как вымерла… Слово такое… Вот-вот, спасибо, непериспиктивная… Наказал, видать, господь… Да и сын никак к кондидатам не перебуторится… Душа у матери и ноет, как заноза… Спрашиваю его: зачем они тебе эти, конди-даты? Смеется, деньги хорошие плотят… Грю, шо в попы не подашься – там еще лучше плотют! То-то ж, не пойдет?.. Живут – чисто артисты. Что вещи, что речи. Представление!
– Рыба – где глубже, человек – где лучше…
– Ай лучше ли? Пока мать жива, родили бы!.. Выходила б, в зубах бы носила! То надумают, то передумают… Зря катаюсь взад-вперед… Знать, с виду только люди легкие – у каждого своя судьба, как своя ноша! Ой, простите меня, бестолковку! Заговорила я вас, спасибо за доброту. А я пойду – значит тама мой?.. Да уж поняла, поняла, милые!
И опять захлопотала с платком, опять умыла лицо ладошкой, видать, застеснялась за свою разговорчивость, подумала о чем-то, от совестливости махнула рукой: чего уж там…
Поддав спиной баул свой поудобней, пошла, упираясь подбородком в чемодан. Все молча смотрели ей вслед…
И снова они молча смотрели друг на друга. Бледные, злые, полные ярости и взаимной ненависти… А ведь еще вчера они были любящими, весь мир, несмотря ни на что, казался сотворенным для их любви… Он молчал и думал: «А еще сказано – любовь сильнее смерти… Сказавший это, конечно, смерти в глаза не смотрел!.. Так, – книжность, метафора, красивость… А тут смерть рядом – и вот сразу от любви ничего не осталось. Одно упоминание, тоска… Вот она, женщина, олицетворение любви… А вот и смерть – стоит только открыть дверь, шагнуть через площадь. Она всюду, в этом мглистом зимнем утре, она за окнами домов, за каждым углом. Мир алкает смерть, полон выстрелами, как прежняя деревня собачьим лаем… Он выйдет отсюда – короткая очередь из окна, или даже единственный выстрел – он даже в этом не успеет разобраться, упадет, лужица крови – и все. Для этого он родился, жил, надеялся? Война – умопомрачение? Почему он должен потакать? Он хочет жить!.. Разве желание жить не естественное, разве желание жить может кем-то быть судимым как преступление?.. Законы войны безумны, как и сама война…».
В детстве какая-то старуха попросила его отрубить петуху голову. Она улыбалась черным, гнилозубым, страшным ртом. Точно паутина от логова паука, морщины расходились от ее рта. Ведь и она играла в женщину, и она поощряла в нем мужчину! Старое и страшное плотоядное животное. Он взял из ее рук топор, не потому что она пробудила в нем мужественность. Мальчишка, он тогда не ведал о жестокости в мире. А она спокойно обагрила кровью его детскую душу. Впрочем, старуха ни о чем не думала, жадная на жизнь тварь, кроме курятины. Обезглавленный, прыгающий, кидающийся судорожно по сторонам, брызгающий кровью петух, поразил вдруг его детское воображение. Страшная агония жизни и образ смерти… До сих пор он помнит эту брызгающую кровью перерубленную шею. Кровь – и образ смерти. Раскольников убивает таким топором – старуху. Он убил для нее петуха. Здесь убивают людей. «Убийство всегда убийство»… О, как задешевилась в мире человеческая жизнь!
– Ты должен идти! Не теряй времени! Они должны знать, что ты не выстоял под пыткой… Во имя нашей любви – иди! Иначе – убью и тебя, и себя! Или, нет возьми вот револьвер… Начни с меня. А там сам решай!.. Возьми!.. Зачем ты вернулся, ты привел на хвосте карателей!..
– Если бы ты любила меня, ты бы не посылала меня на бесцельную и верную смерть… Их не спасу, а сам погибну… Зачем? Да и выдал ли в бреду?.. Я вернулся к тебе, а ты меня опять на смерть посылаешь…
«Оказывается, я не знал ее… Фанатичность их ограниченности!» Вон даже в церквах по округе – почти не видел он стариков. Одни старухи вокруг одуревшего батюшки, у которого на уме лишь – выжить, уцелеть. Старухи, как куры! Спроси ее – ничего не ведает ни из священного писания, ни одного постулата апостольского! Это все старики, бывало, умствовали – а вот в церкви их нет… Или женщина, душа ее – что зеркало? Все отражает, и ничего своего? Единственная тайна – отражения? Ему казалось он знает эту женщину, всю до последней складочки ее юного и горячего тела… Револьвер на столе. Может, заставить ее вместе выбраться отсюда – бежать, жить! И любить ее, единственную во всем мире? Их не спасти – зачем погибать?..».
– Ступай! Докажи, что ты мужчина! Я люблю тебя и буду тебя любить! Ведь ты меня создал, кем я была без тебя?.. Ты мой Пигмалион. Ступай же! Или перед страхом – все убеждения стали призраками?
«Господи, сколько чепухи втолкнул в нее… Пигмалион! Как кстати… Может, за эту декламацию – долг, мужество, убеждение – и платить мне теперь?..». Почему она берет на себя право – посылать его на смерть? Убить его? Он не герой, не каждому дано… В убеждениях есть смысл, пока ты жив… Затем это – «докажи, что ты мужчина»… Женщины и начальство – ловко устраиваются в жизни! И вот ты должен работать, убивать, погибать – они старшие, они судят, они милуют… В рассудочности и вкрадчивости, терпеливости и выжидании – нечто общее между женщинами и начальниками! Да еще в их чувстве верха, в непреложном эгоизме, что ли… Этот верх их он всегда ненавидел…
Она надела на себя пояс с револьвером: по-мужски, одним рывком, захлестнула пряжку, не глядя, на ощупь, привычно заправила оба шпенька в дырочки – одернула телогрейку под ремнем. Даже эта грубая телогрейка не скрыла ее женственности, он почувствовал, как сердце в груди зачастило, и привлек ее к себе. Одна лишь реальность есть в мире – она. Ее теплые губы, мягкие волосы, небо в ее глазах… Любя, он никогда не закрывал глаза – чтоб видеть это небо…
Она резко оттолкнула его. Вот она, «любовь сильнее смерти»!.. Красноречивая поэзия – и немая физиология… «Угрюмый, тусклый угль желанья». Любовь, жизнь, смерть, война… Все женского рода.
А она? Неужели – в ней, в женщине – нравственный долг выше?..
– Ладно! Сама пойду вместо тебя! Прячься в этом крысином углу… Только знай: не одна я… Во мне – ты, твой!.. Мы погибнем, а ты живи!
То ли слезы, то ли спазмы помешали ей договорить начатое. Она рванула набухшую дверь, кем-то до войны обитую снаружи войлоком. Забота о тепле и уюте, которых давно уже не осталось в мире – как она нелепа на войне! Она упраздняет все человеческое. Может, самое страшное в том, что даже умереть тебе не дано по собственному выбору. И в этом ты неволен, тебе приказано и предписано – как ты имеешь право умереть. «На всех стихиях человек – тиран, предатель или узник». А он – только смертник … Либо герой – либо предатель? Какие чрезвычайные категории… В сущности – издевательство… Неужели человек не может на свое усмотрение распорядиться собой? «Законы войны»? Ведь сама война – беззаконие… Что-то есть выше жизни и смерти?
Он опомнился и кинулся к окну. Она была уже у калитки. Открыла, толкая рукой и помогая себе коленкой, вышла на улицу, на ходу поправляя платок и спеша мелким, из-за юбки, шагом. Так и ни разу не надела брюк!.. Женщина! Ничего он так и не понял… Лев Толстой и тот не понял.
Ни разу она не оглянулась, точно его и не было на свете. Женщина, которую он любил больше жизни. Полно, неужели – больше жизни? Вот когда предстала вся очевидность и безответственность слов!..
Она идет, будто в доброе мирное время спешит в парикмахерскую или в магазин, идет и не оборачивается. Что это – мужество? Отсутствие воображения? И вообще, кто это выдумал, что женщины трусихи? Не сами ли они внушают это мужчине, чтоб он их защищал? Падают в обморок, визжат при виде мышонка… Сколько раз он видел в перестрелках – мужчины дрогнут, пятятся. А женщина лежит себе, шпарит из автомата, даже деревом не прикроется. Правда, глаза закрывает, да еще голову отвертывает и визжит… Все же и здесь – хочет оставаться женщиной, показывает свою неумелость в мужском деле?..
В отряде, в боях и перестрелках, он привык по спине впередиидущего, почти как по самому лицу, узнавать о его состоянии, об опасности и страхе. По ее спине он ничего не мог определить! Да и почему она идет серединой улицы? Неужели так ничему не научилась в отряде? Ведь надо было держаться одной стороны, вдоль стен – зачем себя выставляет на выстрел? Ему показывает – ей теперь все равно.
Словно кто-то в нем заговорил – он услышал вдруг ее слова перед уходом: «Я не одна… Во мне – твой…». Странно, они только сейчас дошли до его сознания с полной ясностью. Или в самом деле – подлец он?.. И еще одно – не самое ли тяжелое – испытание для него?..
Вышибленная ударом ноги дверь взвизгнула по проржавленных петлях, стукнулась о какую-то кадушку, тут же, точно злясь, метнулась обратно, плашмя прошлась по его лицу. На миг явственней запахло затхлой сыростью, прогорклой капустой, посконной гнилью – чем-то забытым, древним, омерзительным. Неужели это запахи жизни? Жалкий быт, ароматы нищеты это, а не – жизнь… Война и бытом ее унижает…
Он не помнил, как метнулся через двор, как настиг ее у начала дороги с прибитой и сохлой травой предзимья по сторонам. Раздалась короткая очередь – он рванул ее, прикрыл ее собой на ухабистой колее. Она что-то пыталась ему сказать, протестующе ворочалось под ним ее округлое в ватнике тело, торчком ставшая кобура с револьвером давила в грудь. Тогда он приник губами к ее губам. Он обрадовался, что сразу нашел ее губы, что она вся обмякла, уже не билась под ним, отдавшись власти поцелуя.
– Э-эх – дурочка ты… Любимая… Ползи до овражка – добежишь до города… Все объяснишь… И живи – живи! Оба живите!..
Когда кустарник пологого овражка скрыл ее, он, почти не пригибаясь, побежал к дому, где в засаде, может, им же выданной, были наши. Ему теперь было стыдно за свою минутную слабость, за потерянное время. Но почему не стреляют? Может свои уже ушли, не стали ждать пока каратели оцепят их дом, пока их станут из него выкуривать огнем? Может, его предупреждения и объяснения – все запоздало?.. Э-эх, хуже нет, как погибнуть нелепо, бессмысленно!
Он бежал и видел ее глаза, ее смутно золотистые волосы под платком. Глаза темной синевы, как осеннее небо, розовые припухлости под глазами… И почему он подумал, что погибнет зря? За полное счастье – и полной ценой!.. Ее губы. Они не рассуждали! Это – счастье…
Пулеметная очередь срезала его на бегу. Стреляли из слухового окна последнего у дороги дома. У него еще нашлись силы, чтоб приподнять голову и увидеть судорожно пляшущее, острое пламя, чуть поодаль от ствола. Чья-то рука мелькнула у сошек. Впрочем, может, показалось…
Из густеющей тьмы, коротким виденьем, метнулся темно-красный, как пламя, петух с перерубленной шеей и судорожно кидающийся по сторонам, орошая кровью траву – точно свершающий страшный ритуальный танец смерти…
Что и говорить – она была красива…
Я замечал, как то здесь, то там замерли в удивлении мужчины и украдкой любовались ею. И все ее сразу заметили, и лица всех озарились каким-то сдержанно-торжественным светом. Это была бескорыстная дань красоте, радостная и добровольная подчиненность ее власти.
Что такое – красивая женщина?.. Когда-то встарь ни для кого не обязательно было это чувствовать, но почти каждому внушено было, что он знает, о чем речь… Красавиц называли поименно. Чаще всего это были «графини» и «княгини». Их называли красавицами, хотя они подчас и не были ими. Художники исподволь рисовали дочерей из народа, графы и князья, случалось, тайно их любили, хоть они и не были названы на всеуслышание красавицами, будучи на деле ими…
Бытовали какие-то ходячие, в общем немудренные, каноны женской красоты, которые, к слову сказать, нет-нет, встречаем в литературных романах, в беллетристике… То «тонкая щиколотка», то «узкая талия», а то еще «длинная шея»… И тому подобное. Словно портновским метром измерялась она, красота! Главное, молве она предписывалась «сверху». И надо ли говорить, что богатство тут иным немало поспешествовала?.. Мы смотрим на портреты иных прославленных красавиц прошлого – и не понимаем, почему они удостоились этой чести. Красота, которая может быть объяснена – уже не красота. И слава богу, что мы утратили мерила и разучились объяснять красоту. И да пребудет она такой вовеки!
Теперь никто не знает – что такое красивая женщина. Но все это чувствуют. Главное – не предписано, вполне самостоятельно, без канонов!.. И даже женщины чувствуют. И надо видеть их лица при этом! Тревожно озираются на мужчин женщины при явлении красивой их сестры. Лица женщин насторожены, как перед непосредственной опасностью. Удивленные и очарованные мужчины, кажется, тут же оставят всех своих женщин чтоб – «толпой цыган за кибиткой кочевой» – уйти за той, единственной боготворимой!..
Ничего не случилось. С притворным равнодушием мужчины смотрели на красивую женщину, которая шла длинным залом книжного магазина. Все было на ней простое, будничное: пальто, вязанная папочка, в одной руке – цветная свисающая охапка полусложенного японского зонтика, с которого капала дождевая вода, в другой – большая, нагруженная, хозяйственная сумка. Лицо, весь вид ее, все выражало будни, заботы, усталость.
Я подумал, что в этой простой и неброской одежде красивой женщины, одежде, ничего общего не имеющей с той, дорогой и труднодоставаемой, модной и престижной, есть в этой одежде неосознанный – объективный – вызов всему тому, из-за чего так бьются, так хлопочут иные женщины, стараясь убедить и себя, и нас, мужчин, что мы будто бы придаем значение не самой по себе женщине, а тому кáк, главное, во чтό она одета, всему тому, что стало формулой: «модно-красиво»! Нас так упорно приобщают к этим хлопотам, так долго убеждают, что каждая женщина тут же предстанет красавицей, если нарядить ее, скажем, кинозвездой, что мы наконец делаем вид, будто нас убедили, будто так оно и есть, будто красивая женщина всего лишь модно-красиво одетая женщина – и уж, конечно, изобретательно причесанная у дорогого мастера!.. Из терпимости хотим лепить и любовь, и счастье, и духовность…
Пока я успел об этом всем подумать, «героиня нашего романа» (сознайтесь, мужчины, – сколько таких «романов» пережиты вами, каждым из нас, каждый день, всю жизнь!.. Ретивое ёкнет, защемит мгновенной тоской, но… но мы владеем собой, мы даже гордимся, что владеем собой!) прошла к прилавку подписного отдела в конце зала. Никто, разумеется, не тронулся с места, не посмел приблизиться к ней, тем более – заговорить. Все остались на своих «наблюдательных пунктах», благо в магазине было еще не слишком людно.
Лишь какой-то молодой человек – точно по витрине книгообмена, в которую он было уставился, полоснуло отражение «молнии» – резко обернулся к красивой женщине и направился к ней. По нему было видно, что он не мог совладать внезапным волнением, и все же заговорил с женщиной, стараясь, как уж водится, из странных понятий современной светскости, казаться и непринужденным, и беспечным, и, главное, шутливым. Он что-то говорил, говорил, потом, как бы вспомнив, приподнял коленкой свой «дипломат», окованный алюминием, расстегнул его подрагивающими пальцами, извлек изящную визитную карточку и протянул ее красивой женщине. Та спокойно и незаинтересованно посмотрела на «визитку», улыбнулась и покачала головой. Молодой человек не сдался, зашел с другой стороны, пытаясь все же вручить свою «визитку». При этом он продолжал тараторить, делал какие-то судорожные – по его разумению, видно, очень выразительные или даже «пластичные», жесты. Он чувствовал, что на него смотрят, но лишь на минутку обвел зал косвенным, невидящим взглядом – женщина принялась шарить в своей сумке. Видно, искала кошелек с абонементом подписки, но кошелек, судя по всему, ускользнул на дно сумки. Пришлось выкладывать содержимое сумки – сверток, еще сверток, затем бутылка шампанского ушла под мышку…
Молодой человек, который все вился рядом, сильно мешал. Помимо «визитки» он теперь совал еще к глазам женщины и свое удостоверение. «Вот! Читайте!.. Мое НИИ – и – ни-ни!.. Фото, печать, все без дураков!
И вдруг бутылка выскользнула из-под мышки женщины и как-то неожиданно глухо шлепнулась о цементный пол. Дымящаяся лужица, медленно ширясь, поползла под ноги посетителей у прилавка.
«Эх, день рождения дочки…» – только и проговорила женщина и растерянно посмотрела вокруг. Досада ее, по-видимому, касалась все же больше лужи в таком неудобном месте, как книжный магазин…
Молодого человека между тем – как ветром сдуло!.. Его уже и в магазине не было. И когда он только успел добраться до дверей и улизнуть!
– Мало что пошляк – еще и трус! – громко, но без тени мстительности в голосе, сказал кто-то рядом со мной. Я обернулся – увидел спокойно проходящего «квадратного» крепыша в нейлоновой куртке и венгерском берете.
Конечно, это он сказал. Я все видел по выражению его лица. Да, да, уверен, что в тот миг у лица было выражение в полном соответствии со сказанными словами! А ведь как сказал!.. Словно приговор прочитал. Не нуждаясь ни в чьем-то согласии, ни в чьей-то поддержке. Уверенный – сказал, что должно…