«Кроме подневольного участия в жизни, каждый из нас имеет с нею, жизнью, лично свое, чисто мечтательное общение. Но здесь распоряжается уже не жизнь, а мы, ее невольники. Здесь уже мы, хотя и молча, хотя и лежа, но можем натешиться над нею вдосталь и, главное, без малейшего риска. Здесь каждый из нас, из центров вселенной, чувствует себя не только господином жизни, но и ее солнцем, ее единственным, лучезарным и даже как-то неумеренно благотворным солнцем. И чем ничтожнее моя роль в настоящей жизни, чем бесцветнее самый фон моего существования, тем ярче будет сиять мое сентиментальное, мое щедрое, мое великодушное и прекрасное солнце».
Так пишет поэт и критик Иннокентий Анненский («Мечтатели и избранник»). В этих словах – психологическая модель поэта. Она дана как «доказательство от обратного». Ведь принято считать, что поэт как раз тот, кто «не от мира сего», кто является «отчаянным мечтателем»! Автор же показывает, что как раз мечтательное общение с жизнью противопоказано поэту. Принципиально отличаются эгоцентризм мечтателя и поэта – «избранника». Иными словами – «я» мечтателя, все центростремительное, служит ему для создания, себе же, иллюзии личности, в то время как у поэта «я» все центробежное, ширящееся до пределов мира и вселенной! У мечтателя «я» единственная реальность, у поэта «я» самозабвенное, творчески растворенное во всечеловеческом, бескорыстно отданное людям. Связь поэта с миром – чувственно-страдательная, духовная она под стать подвигу. Страдательная гордость поэта – из сознания своей миссии, своего призвания – и связана с препятствиями перед его усилиями наполнить мир своей мыслью, своим словом, продолжить «я» своей личности до пределов вселенной («нести гармонию в мир», – говорил Блок)…
«На мириаду мечтательных червей и сохлых мотыльков жизнь облюбовывает иногда и одного избранника, облюбовывает, если увидит, что это не балаганный царь мечты, а ее безумец, ее мученик. И тогда избранника этого по классической традиции до сих пор называют уже не мечтателем, а творцом, даже изящнее, поэтом, с притязательно книжным «о» в безударном слоге», – пишет дальше критик. Он иронизирует не только над смешным эгоцентризмом мечтателя-обывателя, над этой «мириадой мечтательных червей», а и над теми величальными знаками, которыми тот наделяет избранника (творца, поэта) – вплоть до того, кáк тот, мечтатель-обыватель, произносит само слово «поэт»! Наконец здесь и самые разительные, самые принципиально-контрастные, отличия между мечтателем (которого то и дело готовы принять за поэта, за «поэтическую натуру», на худой конец, который сам себя такой считает!) и поэтом: «Мечтатель любит только себя, он чувствует только царя вселенной. Поэт, напротив, беззаветно влюблен в самую жизнь. Поэту тесно в подполье и тошно, тошно от зеленой жвачки мечтателей. Он хочет не только видеть сон, но запечатлеть его… Он хочет непременно своими и притом новыми словами рассказать, пусть даже налгать людям о том, как он, поэт, и точно обладал жизнью. Высокое и святое в мечте становится в словах мечтателя пошлым и жалостно-мелким. Наоборот, алмазные слова поэта прикрывают иногда самые грязные желания, самые крохотные страстишки, самую страшную память о падении… Но алмазные слова и даются не даром».
Метафоры критика (и поэта) нам понятны. Они в той законченности, на которую не хочется посягнуть расхожими комментариями. Цветы можно рассматривать по-разному. Сорвав и обрывая лепестки. Или склонившись к ним. Предпочтем второе. Так тоже можно рассмотреть частности. Итак, – «поэт беззаветно влюблен в самую жизнь». Вот источник его творчества, его слова! Гордость же его из человеколюбия и невозможности «подполья» (отторженности), из острого сознания своей трудной судьбы – при властвующих во всех расхожих толках о будничном добыть красоту, найти ей соответствующие слова: «алмазные слова», которые «не даются даром». Алмазные – не только потому, что драгоценны, а еще потому, что долгие, не поддающиеся истиранию. Они служат людям не в смысле украшений – скорей в новом смысле: как инструменты возвышенного бытия и радостного труда.
Так критик и поэт, на которого долго литературоведение вешало ярлыки «символист», «эстет», «декадент», «импрессионист» (чтоб живое явление превратить в мертвый предмет «инвентаризации» и «заприходованности»!) нам помогает здесь в уточнении запутанных понятий: поэт – и мечтатель. Ведь неподготовленный читатель поэзии – стараниями тех же литературоведов и критиков (которые почему-то всегда на себя берут роль высших жрецов и истолкователей поэзии, порою из чисто книжно-систематизаторской причастности!) – уже готов был раз и навсегда счесть, что и поэт, и мечтатель – некое нерасторжимое двуединство. Мы же видим теперь, что здесь не только нет двуединства, а понятия альтернативные…
Блок, который, к сожалению, слишком поздно, за год до смерти Анненского, ознакомился с его работами поэта и критика и высоко оценил их, оставил в статьях, дневниках и записных книжках много мыслей по поводу своего понимания «психологической модели» (скажем так) явления поэта. Правда, у Блока чаще читаем слова «художник» или «артист». Например, такая запись сделана поэтом в конце 1919 года. Она касается Тургенева, с которым у Блока всегда, и особенно к концу жизни, были свои сложные «личные счеты». «Тургенев – вскрыть его неартистичность. В артисте – отсутствие гуманной размягченности, острое сознание. Оптимизм, свойственный цивилизованному миру, сменяется трагизмом: двойственным отношением к явлению, знанием дистанций, уменьем ориентироваться».
Не будем здесь касаться характеристики Блоком Тургенева. Но «мечтатель» – это как раз прежде всего человек – «гуманной размягченности», острота сознания которого, сосредоточенность на своем «я», могут сказаться и мнимостью: все представляющиеся мечтателю масштабные данности могут на деле предстать мизером тривиальностей!..
О футболе, вернее, о болельщиках на трибунах, об этой страсти века, собирающей воедино сотни тысяч людей, стоило бы, наконец, подумать всерьез. Она – некая «психологическая статистика больших рядов»… Какова природа этого массового эмоционального заряда? Что в нем хорошего или худого? Как могло возникнуть такое «божество» и о чем оно говорит? Как божество это влияет на душу человеческую: возвышает ее – или, наоборот, безнадежно роняет, мельчает, вообще выхолащивает?
Одни, например, писатели, которых мы привыкли принимать за людей мысли, за художников, лучше других находящих пути к душе, к ее совести, к ее тайне – говорят, что футбол – безоговорочно прекрасное дело. Другие – писатели же – говорят, что он – одичание и стадность, отказ души во имя тела, и даже во имя иллюзии «тела» – т.к. это спорт для двух десятков на поле, и бездуховное зрелище для сотен тысяч… Во взгляде на футбол, как видим – даже среди художников нет согласия! О футбольных комментаторах и прочих ученых от спорта – говорить не приходится. Это их профессия, их хлеб насущный.
Когда-то столько людей вместе собирали разве что крестные ходы, какие-то из ряда вон выходящие моленья. Общение людей – само по себе вещь не плохая. Дело в том – каков символ этого общения! Именно – возвышается тут душа в добре, или превращается в емкость для дешевых эмоций пищеварительного оптимизма…
Видимо, так оно и есть – не в футболе самом по себе дело. А в «символах веры», во что он превращается, каким символом веры он становится! Эта массовая страсть, море темперамента, сонм энергии – все это подчас кончается тем (пусть не у нас – для разговора факт этот значения не имеет), что зрители – болельщики – с трибун, точно океанская волна через трибуны, перемахивает, хлынет на зеленое поле, чтоб… поквитаться с самими футболистами! Своими ли, чужими ли, из гостей – неважно. Стало быть – с душой в смысле ее возвышения и добрых чувств, в смысле человечности это ничего общего не имеет!.. Футбол уже называют не просто «физкультурой», а «культурой», «интеллигентностью», «светскостью»!.. Разговоры и писания о нем забрали себе весь эвфуизм искусствоведов и театроведов, ученых и ведущих кинопанорам!.. Тут свои избранные, фанатики, авгуры… Чтобы сказали о футболе – в современном его обличии, своими амфитеатрами в сотни раз превосходящими римские форумы – Толстой, Блок, Чехов? На них бы зашикали: «отстали»?..
О Хемингуэе говорят и пишут всегда как об азартном любителе боя быков. Мол, не пропускал он ни одной фиесты, знаком был со всеми известными тореадорами, был знатоком и ценителем боя быков. Но почему бы не посмотреть на это как на подготовку к написанию романа «Фиеста»? Как на попытку уйти от душевного разлада и творческой неудовлетворенности, навещавших писателя из отсутствия определенного и цельного мировоззрения? Периоды нетворчества писатель тяжело переживал.
Лишь изредка ведь писателю удавалось обрести это единство цели и действия, единство человека, художника и слова. Так, например, с ним случалось каждый раз, когда становился бойцом против фашизма, ненавистны писателю, сперва против франкистов, затем против гитлеризма. Напрасно иные исследователи видели в этом – «потребность азартной натуры»!.. Маяковский, который лишь раз увидел бой быков, увидеть это по мнению многих любителей острых ощущений, «мужественное и несравненное зрелище», как оно и ныне еще характеризуется его сторонниками и поклонниками, был глубоко удручен этим массовым и «великолепным» зрелищем. Как бы сквозь сжатые зубы поэт сказал: «Единственное, о чем я жалел, это о том, что нельзя установить на бычьих рогах пулеметов и нельзя его выдрессировать стрелять». Не посещал Маяковский футбол, не был «болельщиком». Жаль, что не оставил нам своего мнения о нем. Пусть и по поводу современных ему масштабов…
Да, сбор сотен тысяч людей вместе – это огромная эмоциональная энергия. Все дело – куда и чем она направляется! Ведь театр и кино тоже собирают в залах вместе множество зрителей. Но здесь неустанная забота именно о том, какие эмоции выносят зрители из зрелища! Качество эмоций футбола никого по-настоящему не интересует – в этом большое упущение, большой урон для «человеческого фактора». Все объясняется автоматически – «спорт, здоровье, свежий воздух» (равно как разросшееся до непомерности увлечение собаками – которые пестуют, на руках носят, нежат и холят, отдавая время и душу – автоматически объясняется: «любовь к природе»…).
Наши социологи – по неспособности или из опасения риска – не берутся осмыслить столь важные массовые явления, довольствуясь готовыми жупелами, теми самыми, которые «сочинило» за них – и для них – «умствующее мещанство»…
Если писатель не гуманист – кто же он? Так нас приучила думать наша классика. Так мы думаем и поныне. Что еще важнее – так думают и сами наши писатели. Это, наконец, главная составляющая часть понятия: «партийность в литературе»!
Недавно состоялись «Горьковские дни». На экране телевизора – Юрий Бондарев. Он говорил о человеколюбивых традициях всей нашей литературы – от Радищева до Шолохова. Но вот прозвучало слово: «человекопоклонники»! Ими писатель назвал трех: Достоевского, Толстого, Горького…
Литературоведы десятилетиями пишут тома о различии этих трех художественных миров, без которых общечеловеческая культура была бы целым порядком ниже. А вот в разговоре с телезрителями родилось образное, очень непривычное даже своей образностью, слово (вряд ли писатель его «приготовил загодя», вряд ли принес на телестудию. Юрий Бондарев, подобно поэту Егору Исаеву, подобно артисту Михаилу Ульянову, из тех телеавторов, которые, чувствуются, обретают свое вдохновенное слово именно перед экраном монитора!): человекопоклонники. Но этим словом писатель обозначил лишь трех: Достоевского, Толстого, Горького. Три маяка для всей нашей литературы!
Да, десятилетиями литературоведы пишут многие тома о различии этих трех титанов в нашей литературе, о несхожести их художественных миров, а одно лишь образное слово как нельзя лучше показало великую общность – причем в главном! – трех – столь разных, никак вроде бы не единящихся, даже «противоположных гениев! Знать, в таком мире есть единичность, есть общность единичностей – но нет альтернативности!..
Мы много говорим об уникальности, неповторимости – несравнимости – великих художников. Но вместе с тем не устаем их «сталкивать лбами», выискивать противоречия – сравнивать их отличия. Причем, так от школы до университета, самыми убедительными доказательствами нам кажутся «от обратного», самым внушительным методом нам представляется – сравнительный. Все еще не научились мы видеть именно единство в пафосе поиска великими – каждый своими средствами – единой истины, общих форм жизни, достойных человека. Мы забываем о том, что и жизнь, и душа человеческая – беспредельны, что всё – живые части единого космоса. И, стало быть, – как в науке, так и в литературе – невозможно идти вперед без «драм идей»…
Вот почему радует каждое усилие не просто в примирении противоречий, в ретроспективном «прощении» в чем-то несозвучном современности великих, а именно этот историко-интегрированный взгляд на их творчество, исполненное подвижничества в поиске истины. И хорошо, что – как в случае с Юрием Бондаревым – мы видим это усилие не со стороны критика, литературоведа, ученого, а со стороны художника, ставшего озаренным чувством над всеми «неприятиями», и самих гениев, друг другом – и нами, их читателями…
«Круглые столы», анкеты и интервью, дискуссии и встречи писателя с читателями… Где-то Андрей Битов, помнится, писал об этом странном жанре нашего времени, потом, по ходу рассуждения, к середине статьи своей – смирился с этим и вправду необычным для литературы и для писателя жанра, наконец, и вовсе признал его вполне правомерным… «Анкета выступает свахой, вопрошая у практика и у теоретика: у первого – про теорию, у второго – про практику, и они неизбежно спорят, ревнуя друг друга, и в конце концов, поменявшись местами, во всем друг с другом соглашаются…».
Думается, все же приведен здесь частный, даже немного идиллический случай дискуссии. Жаль, ничего не сказано было о самой массовой форме именно устного жанра – о встречах с читателями. Тут порой знаешь наперед все вопросы! «А когда вы написали свой первый рассказ (стихотворение, роман)?». «А вам нравится такой-то прозаик (поэт)?». «Почему вы стали писателем (поэтом, драматургом)?». «Что вы сейчас пишете?». Это и подобные этому вопросы. Режиссерская ли здесь подработка – или такт и вежливость аудитории, или, наконец, привычка, даже ритуал, на который – из того же будто бы доброго тона! – никто не смеет «посягнуть» – трудно сказать, что здесь имеет место. Но, слушая, испытываешь подчас неловкость. За писателя – прежде всего. Он принес на студию мысли, ему подсунули «анкету»…
Но вот зазвучал голос писателя. И видишь, что и на эти штампованные вопросы можно ответить интересно, глубоко, серьезно! Впрочем, – ответы ли это именно на те вопросы? Связность беседы – одна видимость. И писатель, сохраняя самую малую – тоже вежливо-тактичную – ритуальную – видимость связности, говорит по существу то, что хочет сказать, что находит интересным для аудитории. Вопросы звучат как звучит пауза в музыке – музыка – слово писателя! Более того, можно даже вовсе не расслышать, не пожелать слышать вопросы – все одно из слов писателя все будет понятно: он пустяков не говорит. Он серьезен, он нездешне-задумчив, он отчитывается – перед кем? Читателями? Самим собой? Вечностью? – размышляет о своем немассовом ремесле, которое так трудно, так любимо, так удивительно… Для него самого. Будь хоть триста или пятьсот лет жизни у него – все одно остались бы теми чувства эти: трудно, любимо, удивительно!
Разумеется, если неизменна аудитория и ее вопросы, эта как бы заранее когда-то и кем-то написанная, уже помятая, истершаяся – будто бы устная – анкета – то разными тут бывают ответы! И дело вовсе не в наторелости, «закалке» – дело в личности писателя. Наконец, забываются «вопросы», вся устная, или все же таки писанная, анкета. Запоминается писатель. Его слово. Его личность, весь духовный облик ее. Ведь что такое писатель – как не исповедь перед миром?
Так мне запомнились, например, встречи (в Останкино, наверно) Леонова, Шкловского, Исаева, Бондарева. Запомнились – как праздники.
Язык – самое бесценное создание народа за всю его многовековую историю. Изначально духовный – язык всегда был тем, кем ему предназначалось быть, зачем был создан трудом мышцы и мысли: средством общения между людьми. Причем, общения как обиходного – так и духовного, насколько можно отделить первое от второго, «бытовую жизнь» от «жизни души», будничное от мышления.
И лишь потом языку было навязано и такое назначение: служить человеку средством «общения с богом». Эту функцию язык осуществлял не столько сам по себе, сколько с помощью церкви и ее служителей. Они старались, в меру сил своих приспособить к этому язык. Но, по счастью, им это не слишком удавалось. Сильны были духовные основы языка нашего. От пышной церковности держался на почтительном отдалении.
Со временем, с появлением письменности, перед языком предстала и третья функция – «светская» (в отличие от церковной, которая себя именовала – «духовной»). Речь о так называемой «изящной словесности». Уже это наименование говорит о тогдашнем взгляде на литературу – как на искусство словесное, главным образом. Литература, печать – все имело назначением (во всяком случае – по мнению власть предержащих): образцовый – книжный – слог!..
Ныне, когда устранилась, отпала церковная – «духовная» – функция языка как средства «общения с богом» (молитвы и акафисты, псалмы и каноны из «святых отцов церкви» и т.д.), чем же еще ныне может являться язык (за вычетом его неизменной функции – общения между людьми) – именно на своей литературной службе – как не выражением духовного чувства жизни народа? Духовного – уже по-настоящему, без бога, храма и службы, молитв и служителей бога? Чем еще ныне может являться язык в литературе, как не средством создания: духовного человека? И, стало быть, уже этой огромной задачей предопределена его обязательная – художественность!..
«Слово о Полку Игореве»!.. И сразу невольная пауза. В задумчивой сосредоточенности слышишь поступь веков. Не мимо – прямо накатывает на тебя, нарастает гул. Стук металла, ржанье лошадей, вороний грай и людские голоса. Пыль и дым. Блеск мечей и шеломов. Битва за родную землю! «О поле, поле, кто тебя усеял мертвыми костями?». Не самоустранился ли автор во имя – народного авторства?
Есть явления, в разговоре о которых нет готовых слов. Такая здесь глубина чувства. И личного, и общенародного. Лирика умножена на эпос. Душа растет, тянется за огромными масштабами события.
«Слово о Полку Игореве» – не просто почтенная древность, «откуда есть пошла земля Русская». Явление это столь сложно в духовном значении совсем, что сразу настраивает и наше сердце на особый лад, поднимает его на особую музыкально-смысловую волну, которая властно побуждает себя услышать и понять.
Шутка ли сказать – шестьсот лет «Слово» вообще пребывало в безвестности. О нем знали лишь немногие ученые монахи да древнерусские книжники. Рожденное в XII столетии, оно было издано лишь в конце XVIII столетия. После многих злоключений, дойдя до нас единственным списком, оно по сути лишь в наше время обрело общенародное понимание. Долго, очень долго каждый русский человек, грамотный или неграмотный, так или иначе, прямо или косвенно был причастен к так называемым «священным книгам», читал их сам, или большей частью наслышан был о подвигах «святых отцов церкви». «Слово о Полку Игореве» и после того, как оно стало известным отдельным людям, затем издано, народу нашему было неизвестно…
И вот еще один пример сложных, но в общем-то понятных и правомерных, судеб памятников письменности, их отношения к культуре, к духовности народной. Прочно забыты в наши дни те «священные книги», которые служили церковникам в насаждении официального культа под видом «духа жизни» (еще, наверно, потребуется некоторое время, чтоб, спохватившись, мы поняли, что сами по себе книги эти из истории культуры нашей все же напрочь не выкинешь, чтоб их специальным – научным – изучением занялись разной степени ученые!), а вот «Слово о Полку Игореве», и на правах поэтического, литературного памятника, и на правах явления древней культуры, все больше и больше обретает в наши дни массового читателя!
Два явления культуры и духовности – как бы шли параллельно сквозь века. Нетерпеливая церковность была навязчива и вездесуща со своими «священными книгами» – «Слово о Полку Игореве» терпеливо ждало, и так – много веков – своего читателя, его понимания, его отзывного чувства любви к Родине. Уже в этом терпеливом ожидании, в сознании своей непреложной правоты, в чувстве нескончаемого единого времени – «Слово» явило свойства подлинной поэзии! Дождалось? Нет, – «Громаду лет прорвав… Через хребты веков», – пришло!