Молодая женщина, готовясь стать матерью, нередко разговаривает со своим чадом, которое еще носит под сердцем. Иному, недалекому человеку, это может показаться чудачеством, сентиментальностью, жеманством, в общем чем-то таким, над чем есть основание усмехнуться. Между тем – что еще более реально для будущей матери, чем ее чадо, пусть пока в чреве ее, но которое она уже чувствует, сознает живым человеком, частью самой себя, ради которого продолжается ее жизнь… Сокровенная жизнь эта для женщины больше, чем явь!
Так и художник чувствует, сознает, «разговаривает с будущим». О чем бы он ни писал, слово его устремлено в будущую жизнь, к потомкам, с которыми он устанавливает связь посредством нас, своих читателей-современников… Без творчества нет будущего.
Эти мысли пришли ко мне по прочтению рассказа Шукшина «Беспалый». Рассказ о супружеской измене, о трактористе Сереге, любившем свою молодую жену Клавдию (Клару, «Кларнет»), о заезжем студенте Славе, роковом для семейного счастья Сереги и Клары. Писатель в записной книжке об этом рассказе отмечает, что героя, отрубившего себе топором два пальца, потом на селе прозвали: «Отец Сергий». То есть, Шукшин подчеркивает позаимствование основной сюжетной перипетии у Толстого. Впрочем, между записной книжкой с задумкой рассказа и написанным рассказом – отличие большое. Остались – из «Отца Сергия» – лишь два отрубленных пальца, да еще имя героя…
Но мы здесь хотим отметить одно, не такое уж, видать, редкое, общее свойство литературы, ее художнического провидения. Подчас оно потом становится столь актуальным, что кажется публицистикой, не утратив значения и изначального пророчества! Так случилось и с шукшинским рассказом – нет, не с перипетией супружеской измены. А с одним разговором в этом рассказе, который для рассказа, собственно, кажется даже не обязательным, он мог быть и ненаписанным, мог быть и другим. Но вот он и написан, и мы читаем его сегодня совсем с другим чувством! Прорицание сбылось, все написанное кажется – из сегодня, из его терпкой действительности. И вместе с тем кажется: публицистикой. Остро-проблемной, наболевшей, безотлагательной. Из того же шукшинского: «Что же с нами творится!».
Вот, впрочем, отрывок, который дает представление о литературном явлении:
– Хорошо, хорошо, – говорил Славка, улавливая ухом, что все его слушают, – мы – технократия, народ… сухой, как о нас говорят и пишут… Я бы тут только уточнил: конкретный, а не сухой, ибо все во главе угла у нас – господин Факт.
– Да, но за фактом подчас стоят не менее конкретные живые люди, – возразила на это Клара, тоже улавливая ухом, что все их слушают.
– Кто же спорит! – сдержанно, через улыбочку, пульнул технократ Славка. – Но если все время думать о том, что за фактом стоят живые люди и делать на это бесконечные сноски, то наука и техника будут топтаться на месте. Мы же не сдвинемся с мертвой точки!
Клара, сверкая стеклом, медью и золотом, сказала на это так:
– Значит, медицина должна в основном подбирать за вами трупы? – это она сильно выразилась; за столом стало совсем тихо.
Славка на какой-то миг растерялся, но взял себя в руки и брякнул:
– Если хотите – да! – сказал он. – Только такой ценой человечество овладеет всеми богатствами природы.
– Но это же шарлатанство, – при общей тишине негромко, с какой-то особой значительностью молвила Клара.
Славка было засмеялся, но вышло это фальшиво, он сам почувствовал. Он занервничал.
Рассказ написан Шукшиным почти пятнадцать лет до Чернобыля!.. Третьекурсник Славка тут, конечно, изрекает не свои мысли. Это все, и подобное сему, слышал он от своих, непрошибаемо-самоуверенных тогда насчет такого, доцентов и профессоров, у себя в техническом вузе. Это было время, когда считалось, что «физики» одержали раз и навсегда победу над «лириками», когда поэзию, эти же самоуверенные ученые мужи, готовы были передать машинам (машины слагали более-менее грамотные вирши – и вправду не хуже иного средней руки и даже печатающегося стихотворца – но все это ничего не имело общего – с духосозидающим словом поэзии!). Нетрудно почувствовать, что при всей «писательской объективности» – все же симпатии автора на стороне врача Клары, а не на стороне самоуверенного, хоть и зеленого еще, «технократа Славки». То есть, Шукшин на стороне жизни. И «высказался» он и вправду сильно.
Ныне уже и школьнику – не то, что самим ученым – ясно, что – да, «нужно все время думать о том, что за фактом стоят живые люди»! Что не научно-технический факт должен стоять во главе угла – а именно они, живые люди. И тот не ученый – кто об этом вспоминает лишь по петитным сноскам, а не помнит об этом неизменно, всегда, неукоснительно!.. Как та готовящаяся стать матерью молодая женщина помнит неизменно, всегда и неукоснительно о своем ребенке. Стало быть, «овладеть всеми богатствами природы» должно «не любой ценой». Во всяком случае: не этой ценой…
Единственный подвиг, который хотел бы совершить (сознаю, конечно, огромную дистанцию между «хотел бы» и «смог бы»!) – это спасение детей…
Какое спасение? Какие дети? Не знаю, не знаю… Скажем, остров в океане, затопляемый бешеной волной. И дети – их очень много, скажем, от двух до пяти, белых, черных, желтых – беспомощных, плачущих, взывающих о помощи…
На корабле ли, на самолете ли (все это – «детали», все это – «техническая часть») – я их спасаю. Пусть и ценой собственной жизни. И вовсе не ради славы! Безвестно. «Для себя»? Но чтоб последней мыслью была полная убежденность, что подвиг ценой жизни (ах, не хочу о нем думать!), что дети действительно – спасены…
Если человек не гуманист, то есть не высоко-книжного, а самого обиходно-повседневного толка человеколюбец, – кто же он тогда?..
В наше время самого концентрированного человеческого общежития – как никогда форма силится заменить собой содержание, становится главной жизненной сущностью… Человек, чем бы он ни занимался и кем бы ни являлся, он так или иначе впадает в зависимость от этого концентрированного общежития, от его множащихся институтов и положений, и так или иначе вынужден принять их множащиеся «правила игры», равно как человек, заступив на какую-то огромную сцену, вынужден «играть»: брать выработавшейся формой. Инженер или художник, служащий или поэт, врач или академик, все не просто служащие, оплачиваемые согласно установленным ставкам, помимо этого все, будучи все друг у друга на виду, становятся поневоле участниками единой унифицированной публичности. Происходит всеобщая нивелировка, теряется контроль – кто есть кто? – утрачивает значение ум и дарование, творчество и инициатива, которые как бы тоже приносятся в жертву усредненно-утрированной психологии, прикрывающейся словом «коллектив»…
Поэт – это больше сердечный опыт, прозаик – больше опыт общежитейский. Наверно, поэтому многие поэты «потом» становятся прозаиками, но ни один прозаик «потом» не становится поэтом. Видать, сердечный опыт обретается лишь в детстве и юности, в некоторой степени обратим он и в общежитейский опыт, может «взрослеть», но не наоборот. И что еще интересно – подлинный поэт становится художником и в прозе, а стихотворец и здесь окажется нехудожником, беллетристом… И никаких случайностей, парадоксов, исключений. Все правомерно на все свои причины…
История литературы – это, помимо всего прочего, история человеческого мужества. Редкая писательская судьба не составляет подвига! Человеческого и творческого. Редко какая писательская судьба не отмечена страданием и его одолением творчеством. Его умножением творчеством, и все же им же и одолеваемым… Мы уже не говорим о том, что большинство писателей были страдальцами во врачебном смысле слова. Но разве Толстой или Тютчев, Гоголь или Пушкин, которые вроде бы никакими конкретными недугами не страдали, разве они не были – страдальцами?..
Читаю письма Флобера. Муки, муки и муки. Творческие, житейские, из-за нездоровья. Головные боли и бессонница, безденежье и ожидаемая бездомность (продажа дома за долги)… На все это он жалуется своим корреспондентам, особенно племяннице Каролине. Но главное, главное, оказывается, все же не эти беды! Есть и нечто похуже…
«Я до такой степени эгоистичен, что даже не жалею тебя за то, что ты обо мне хлопочешь, – усталость в тысячу раз легче, чем мучительное ничегонеделанье, в которое я погружен».
Вот она власть, нет, одержимость, творчеством!
Вадим Сафонов в своей книге «Вечное мгновение», в очерке о Льве Успенском пишет. «Грамматика! Боже мой, для скольких тысяч мальчишек и девчонок не было материи суше и скучнее! Мухи дохнут!.. Какое там «скучно»! Какое там «мухи дохнут»! Головокружительные приключения в ярком, многоцветном мире, обитаемом толпами самых заправских героев. Слова-монстры, слова-лилипуты, слова-лицемеры, слова-оборотни, слова-трудяги – и у каждого свой характер. Язык – это придуманная система сигналов, вроде азбуки Морзе. В окошки слов глядит седая древность история… Праслова, прорастая сквозь тысячелетия, роднят языки друг с другом. Они обмениваются сокровищами. Эстафеты имен народ передает народу. Воочию убеждаемся: не глухие переборки между людьми, а всечеловеческое братство отражено в языке!».
Жаль, что автор не приводит примеров именно общих праслов. Сколько раз встречая такое праслово (по существу, не зная ни одного иностранного языка: ведь учат – и в школе, и в вузе – иностранному языку еще хуже, чем родному; все через препарирование грамматикой, через умерщвление языка до того еще, как почувствуешь в нем душу живу!), изумляясь ему, но специально не выписывал, полагая что дело это – лингвистов… Впрочем, два-три слова все же запомнились. То есть праслов. Скажем, «вояж» французский и наши «вожжи» – изначально породнены все тем же смыслом: поездки. Такое праслово вижу в немецком «лох» и нашем «ложе», «логвище», «лог». Все это – углубление, яма, дыра. Поразило меня, что английское слово «home», означающее дом, и написанием и звучанием так близко и к нашему «дому»! Вероятно, знающие языки лингвисты найдут примеры более убедительные. В духе языка – подлинная – мирная – история народов! Люди, народы, когда понимали друг друга, говорили все почти на одном языке – главное не враждовали! И чем больше отчуждались и обособлялись, тем больше стали розниться и языки, тем меньше стали понимать друг друга люди – куда как «основание» для вражды, для войн, для ненависти!..
Поистине – «всечеловеческое братство отражено в языке!».
Весь вечер в кафе пристает он ко всем своими восторгами. Он, пожалуй, не столько выпил, сколько захмелел от этого восторга! Готового послушать его он даже угощает пивом, придвигает тарелочку с остатками оранжево-белесых креветок. И снова, и снова сначала – те же восторги, удивление, радость по поводу редкостной удачи… Жена его выходит замуж! Мало того, подцепила чудака – какого-то изобретателя! Нет, не прощелыгу, знавал он их брата. Пятачок на метро клянчат! Вечный двигатель, пифагоровы штаны во все стороны равны – и всякое такое. Нет же – этот денежный туз, ходок, или хитрован с должностью! Что-то и вправду, видать, изобрел! Главное – на двоих детей женился! А его, отца от алиментов отказал! И бумагу дает! Лишь бы не ходил к детям! Это же надо!.. То сотнягу каждый месяц – вынь да положь, то вот гуляй душа: снова холостой! Нет, скажите, видели вы таких ханыг? Это в наше-то время! Когда все кругом такие жохи ухватистые! Из глотки вырвать готовы, чтоб в свою запихнуть! Рассказать – не поверил бы! Ах, теперь он и впрямь детей не увидит? Ну и что ж? Рожать детей – кому ума не доставало! Ха-ха-ха!..
– Даже Грибоедова знаете… Образование, наверно получили…
– А кто его в наше время не получил? Убежишь – догонят, в карман сунут! Кому среднее, кому верхнее! Прόцент чтоб показать!..
– Небось интеллигентом себя считаете…
– Все теперь интеллигенты!
– Не знаю, не знаю… Нет, не скажите… Интеллигент всегда редкость… Интеллигент в народе – что старший в семье: всех тянет!
– Вы, что ли, интеллигент? Редкость, то есть?
– Нет, что вы… Но вот тот – изобретатель… Тот уж точно интеллигент.
– Ну и фиг с им! Пусть дурачок платит! Химик! Пусть химичит!
– Это вы точно: интеллигент всегда платит. Причем – всем – за все. Высшей ценой… Простите – пошел я…
Бывший алиментщик с недоумением смотрит в спину уходящему. Задумался лишь на какое-то мгновение. Видать, главная это в нем черта характера: неумение долго и глубоко над чем-то задуматься. Он ищет нового собеседника; зацепился взглядом за улыбающегося над поднятой кружкой соседа, с другой стороны стола; покачал головой, почмокал мокрыми от пива губами, поднял и свою кружку. Пальцы запутались в скользкой дужке кружки.
– Видели! Что-то стало мне везти на чудаков. Это к чему же? Примета, что ли? Чего лыбишься – морда колесом? Я все говорю, а ты все лыбишься. Начальник, что ли?
Сосед на другой стороне стола резко замотал головой, свободной рукой перед лицом замельтешил. Дескать, глухой он – ничего не слышит! А на лице все та же, глумливая, радостно-виноватая ухмылка. Боится – не поверит этот шумный и восторженный посетитель бара. Обидится… Но тот, продолжает все так же восторженно.
– Не слышишь? Пыльным мешком из-за угла хватанули? Врешь небось. Вот я и говорю – сколько я теперь пивка и водочки выпью – это же жуть подумать! Вот как подфартило! Дай трояк в долг! Не жилься, понял ведь – я теперь тебе всегда поднести могу! Все – кончаю кусочничать! Давай до завтра трояк!..
И чего они так раскричались – воробьи? Один залетел высоко на карниз, другой – с кабеля-воздушки орет… Ах, вот оно что! К открытию молочного магазина тут всегда собирается очередь. А у них, у воробьев, под вывеской – «молоко» – видать, гнездо; возле второго «о» – какие-то лохмы пеньки торчат во все стороны. Видно, пеньку ветром выдуло.
– Что ж они? За птенцов боятся? Дуры – кто их тронет… Какие все же недоверчивые!
– Нет, почему же. Доверчивые – но не до конца… Тоже не без перестраховки… Подозрительность – здоровое чувство, сказал кто-то из великих… Впрочем, не знаю, может, и наш кадровик. А разве люди не таковы? Разве среди людей есть полная доверчивость? Между самыми-самыми близкими? То-то ж… А вы птичек укоряете в недоверчивости! Под ногами клюет воробышек, клюет, а все же весь дрожит, душой трепыхается: рискует! Но – собой! А детками не хочет, не может рисковать! И не рассудок здесь – инстинкт! Любопытная, между прочем вещь. Главные вещи – самосохранение, продолжение рода, рождение и защита потомства… Все такое прочее, если что пропустил, все такое природа – знаменательно! – поручает не рассудку, а инстинкту! Стало быть, и сама природа недоверчива к своим созданиям, не надеется на них в главном! Сама же однако их недоверчивостью наделила. Все сложно! Но – привезли двадцатидвухкопеечный творог?
Каких только речей не наслушаешься в очереди…
Вечные укоры мужчин – в адрес женщин, столь же вечные укоры женщин – в адрес мужчин. Мужчины сетуют на непонятность женщин, женщины – на душевную грубость, эгоизм, несемейственность мужчин… То есть, для женщины мужчины даже слишком – до примитива – понятны. Они изображают фатальную терпимость, столь же фатальную снисходительность. Ведь в конце концов, мужчины – те же дети… Кто же их рожает, как не женщины? Или как это говорится: «мы – женщины!».
Но, если главные природно-биологические, точнее говоря, физиологические, функции так четко распределены между полами, если мужчина и женщина на столько суверенны в этом, точно полюса (отсюда – полярность, что заведомо; но отсюда, может статься, и – «половина», что, конечно, предположительно) – разве это не наводит на мысль, что женщина и вправду «половина мужчины», равно как мужчина, в свой черед, «половина женщины»? И что знаменательно здесь: народ ведь так и говорит: «моя половина»! То есть – лишь мужчина и женщина вместе – как бы «целый человек». Вот почему так рознятся – и даже должны отличаться – и внутренний мир, и образ мышления, и, наконец, интересы мужчины и женщины!
И уже, казалось, к этому человечество привыкло, даже отдало ему должное, так, мол, и должно быть. Не мало здесь помогла, например, поэзия – великодушно составив на моральный – на любовный – пьедестал женщину, пусть даже не говоря о ней как о матери, о высшем ее и природном назначении. И давно уже вроде бы люди перестали «выяснять отношения». То есть, мужчины и женщины: кто умнее, кто лучше, благороднее – и тому подобное. Казалось, так оно «невыясненным» пребудет и впредь. О чем, о чем же этот вечный спор?
Но вот в нашу эпоху коллективистских форм труда, и, конечно же, эмансипации женщины, снова, как бы первозданно, мужчинам и женщинам доводится «выяснять отношения»! Уже больше по поводу совместного труда, творческой инициативы, умелости и сообразительности… Ведь и вправду тысячелетиями: существовали. Были отдельно «труд мужской» и «труд женский». И вот новый труд – не женский, не мужской, а «согласно занимаемой должности», «штатного расписания» и «оклада»! Более того, десятилетиями мы гордились этим упразднением грани между «мужским» и «женским» трудом (вот даже и кавычки еще пишутся по газетной привычке, хотя уже вроде бы и утрачена здесь их категоричность!). Статистика специально трудилась над «выведением высокого и растущего процента» участия женщины «во всех сферах жизни»! Женщины – летчики и капитаны, директора и ученые, конструкторы и машинисты… Женщины могут все, женщины успевают всюду, показывают образцы труда – и так далее. И портреты, портреты – в газетах, в журналах, и выступления, и встречи с «милыми красавицами России». Но забыть бы так главную «женскую сферу»!
Женщина и в этом явила свою природную мудрость, как и всюду пошла навстречу еще одной мужской «причуде». Она являлась и как бы становилась тем, кем ей предназначало время. При этом, главное, ухитряясь и защитить свою природную суверенность пола: оставаться женщиной!.. Они и здесь, несмотря на «коллективизм» и «коллегиальность», как бы уступали все же первое место, решающую инициативу, главную творческую мысль, конечное решение – мужчине. Они и здесь предпочитают вторую, а не первую роль, сами себе ее отводят. Улыбаются, мол, не мы придумали эмансипацию! Они и здесь любят, ждут, чувствуют себя спокойней под мужской опекой. Не они сами – природа их – в них говорит. И что же она говорит? Вы хотите, чтоб мы работали? Что ж, только работать будем по-женски! Где бы ни были поставлены! И смириться с этим заранее – природу не переделаете! Да и всерьез ли хотите вы этого?..
Я как-то спросил женщину-инженера, которая возглавляла цех, имея в подчинении чуть ли ни сто мужчин. Причем, будучи единственным инженером. Почему, спросил я ее, в цеху почти все рационализаторы и изобретатели, столько внесено предложений и сделано усовершенствований, и все ее подчиненными? Не ею, единственным инженером, единственным руководителем, и единственной женщиной? «Ну, знаете ли, вы хотели бы, чтоб женщины уж совсем мужскую работу делали! И на том скажите спасибо»! – ответила она с искренним возмущением на мой вопрос. Другой раз мне довелось нечто подобное спросить у кандидатки наук. Каков ее лично вклад в науку? Какой такой порох открыла? И опять возмущение в ответе: «А что же тогда вам – мужчинам останется делать!». И, конечно же, добавила – «И за то скажите спасибо!». И тогда, и посейчас, не понимаю, или не вполне понимаю: за что же спасибо? Может, в смысле – вот вы так хотели, вот мы так и поступаем? Но не ждите от нас, чтоб мы изменились! Мы женщины – и ими останемся всегда и всюду! Или, может, восприняли женщины свое «повсеместное, эмансипированное участие» как некую самодеятельность, где им предложено всего лишь играть мужские роли?
Я спросил, наконец, у женщины-врача, так сказать, представительницы самой массовой женской – интеллигентной и «вышеобразованной» – профессии: какова ее личная статистика? Сколько больных, например, она в минувшем году исцелила? Она этого не знала – словно «исцелять» вовсе не входило в ее обязанности!
Довелось мне беседовать – по заданию газеты (это было в то, еще, вовсе не стародавнее, время, когда с полос газет непрестанно глядели на читателя заголовки-призывы – экономика должна быть экономной!) с женщиной, экономистом. Ее большой портер висел на Доске почета. Все было хорошо, и учится заочно в аспирантуре, и посещает секцию плавания, и вполне «сочетает» семью с производством. Активное участие в общественной работе тоже было налицо – член фабкома и так далее. Я уже видел свой очерк напечатанным под той же неизменной рубрикой – «Экономика должна быть экономной». Но вот «потеряв контроль над собой», я задал «ненужный» вопрос.
– Вот вы – передовой экономист. Так? Дело ваше – приносить экономию фабрике, то есть производству. Так? Сколько же вы лично в прошлом, или в текущем, году добились экономии?
Женщина поначалу даже не поняла, что от нее хотят. А поняв, тут же возмутилась.
– Экономят – рабочие! Мое дело ее выводить!
– Тогда вы просто счетовод, а не экономист…
– Вы не понимаете нашей работы!
Чего там было не понимать? Плановая экономия, фактическая… Разница и процент… Я чего-то все ждал. А вот оно что! Наконец до слуха дошло то, чего я, оказывается, ждал: «Скажите спасибо, что мы хотя бы так…».
Милые красавицы России! Может, не надо бы это – «хотя бы так»? Впрочем, вы и вправду не виноваты. Это мы, мужчины, во всем виноваты… Не пора ли нам и первыми исправляться?..