bannerbannerbanner
полная версияДоверие сомнениям

Александр Карпович Ливанов
Доверие сомнениям

Полная версия

В армии говорят: «Приказ не обсуждается, а выполняется!». На деле, как видим, приказ не слеп, и повиновения требует не слепого. Он всесторонне – до исполнения – обсуждается. И в этом обсуждении незримо участвует как бы весь народ, его душа: его язык…

Другая группа слов образована морфемой (слогом) – «вер»: «вера», «верея», «вершина», «верх», «вершить», «верши», «вертеть», «вертел», «веретено» – и т.д. Из духа слов – видим, что речь о действиях активных (для души, для рук – точно для двуединства). «Вера» – по смыслу своему, то, что поднимает человека «вверх». Молясь, человек поднимает глаза вверх. «Верея» – боковая опора колодезного ворота, благодаря которому можно поднимать воду. «Завершить» что-то – как бы подвести его под завершенность: под «вершину». «Верши» – становятся, конечно, вверх по течению… Во всех словах, как видим, труд, связанный с верой-упованием по поводу своего дела, активного действия!.. Две вереи – почти «двери».

В слове «двери» слышим (а то и видим!) то, что приставляется к вереям («двери»), то, что идет «до верей». А то, что за «дверью» до самих ворот – «двор». Вряд ли «двор» из того, что: «для вора»! Думается, сперва явилось «дворы», затем уже «воры». Но и такое шутливое именование-определение «двора» – как – «для вора» не исключено. Мол, что поделать – инвентарь, копны хлеба на току, все в избу не возьмешь. Выходит, и впрямь – как бы «для вора»: рисковать приходится…

Мы уже говорили о немецком слове «Loch» (дыра), о другом, немецком же, слове «Loge» (ложе), от которых, надо полагать, произошел целый ряд родственных слов – «логово», «лоно», «долина», «лощина», «лозины», «склон», «полоть», «плоть», «уколоть», возможно, «лопата», и даже – «сверло». Внесли свет, осветлили углубление, лоно – и стало светло! Или «локоть» – то, что касается «лоно», ведь как бы возле него, точно на страже лоно. То, чем копать – «лоно» – то и есть – «лопата». Или, скажем, «долото» – то, чем долбят, чтоб дойти вниз, долу, до лона: сделать углубление.

Думается, даже хваленая наука наук – логика, может статься, отсюда! Ведь логика то, что внизу, в основании всяких суждений, что само обосновано, и дает суждением обоснование, что фундамент мысли. А ведь и фундамент углубляется в землю!..

Большой ряд родственных слов образован из другого, вероятно, немецкого слова «Land» – земля, суша, страна, деревня, все обозначающее сельское. Отсюда – ландшафт, ландыш, ландо, лань, улан, лан (укр. – поле) и др.

Для чего служит, например, козырек у кепки? Вроде бы понятно. Для того, чтобы было за что браться, надевая кепку или снимая ее с головы. Да еще затем, чтоб беречь глаза от солнца… Видно, когда-то козырек сочли излишеством, модным украшательством головного убора, находили даже, что он торчит, что говорится, ни к селу, ни к городу, торчит… как козий рог! Вот и название готово: козырек! А там стали «козырять», приветствовать друг друга, поднесением руки к козырьку (что еще позднее было вменено в обязанность людей на военной службе!). Делали это, конечно, не без щегольства, не без преувеличенного чувства собственного достоинства, не без бравады. Так бросают и выигрышную карту – козыряют! Естественно, отсюда и козырные карты. В слове «козырь» слышно даже «зырканье» – подглядывание в чужие карты. Особо стремились подглядеть те же – козыри… Не слова-обозначения придумывал народ – а имена, изначально содержавшие всю психологичность, все главные приметы, явления!

Мы уже говорили о том, как заменой одной буквы, одного звука, «а» на «я» ряд «ладных слов» (лад, лада, ладья, ладонь, клад, ладно, ладить, гладить – и т.д.) делается новый ряд «неладных слов» (мы его приводили: лядаще (ледаще), кляча, лягва, лярва, ляхи, лялька, ляп, ляшка, лязг, лягушка, выжлятник, челядь, а там еще – вихлять, вилять, петлять, умолять, пулять, гулять и т.д.! Почти каждое слово имеет свою этико-психологическую историю. Например, слово «лясы» – по поводу ничтожной, несерьезной работы, однообразной и ненасущной, украшательской для барского дома – нарезать балясины. За такой работой остается, мол, только лясы точить!

Так иной раз детишки, желая кому-то досадить, изменением одного лишь звука в сказанном, перекривляют все, высмеют, дают сказанному оттенок чего-то нехорошего, низкого, нелепого!.. А ведь дети – великие языкотворцы. Каждый ребенок как бы изначально творит язык из первых своих посильных слогов, самые простые из которых – губы вверх-вниз – составляют первейшее и насущнейшее слово: ма-ма! (Не так ли, младенцу подобно, начинает изучать чужой язык и иностранец – «будь он хоть негром преклонных лет»?). Ребенок растет не по дням, а по часам, и с ним растет его слово, его словарь, который он не столько открывает, сколько каждый раз как бы сам создает для себя!.. Дети – великие лингвисты, даже в их ошибках есть много поучительного и познавательного для языка родного! Подчас они рождают новые слова, которые правомерны, но вроде бы языку уже не нужны – есть уже другие подобные слова (например: «копатка» вместо существующего слова «лопатка»!.. Да разве «копатка» не лучше, чем «лопатка»?..), подчас подсказывают нам утраченные связи между словами… Впрочем, об этом – знаменитая книга К. Чуковского «От двух до пяти», которая уже названием точно обозначила «срок» наиболее интенсивной лингвистической деятельности в языкотворчестве ребенка!..

Надо ли добавить, что языкотворчество ребенка – процесс не пассивный, тут труд, движение, усилие всей души ребенка, воображения, чувств и мыслей его. Родившись, ребенок творит себя как человека! Он – неосознанный и ученый и поэт одновременно.

Впрочем – достаточно сказать: поэт! Ведь каждый поэт – языкотворец. По живым угодьям лесным, по дубравам, рощам, урочищам языка родного он проходит, не просто любуясь красотой, не только рьяным хранителем этих богатств природы и народа, он, главное, здесь и лесник, и лесничий, он здесь работник; вот здесь оживить, там подвить, а вон там подсадить, убрать корневища мертвые, упредить гниль и увядание… Ведь лес – наше дыхание, наша жизнь!..

Подобно первейшему и насущнейшему слову – что замечательно: одинаковому почти на всех языках! – «ма-ма»! слову, в котором вся потребность любви и жизни – так и человечество, из той же потребности любви, мира, жизни, учится языку всечеловеческого общения, пусть и оставаясь при своем, материнском, языке… Учится медленно и упорно, но неизбежно освоит этот трудный в завоевании язык духовной зрелости мира! Чтоб не быть в мире ни «ино», ни «страно»!

«Ватага», «шпага», «драка», «отвага»… Всюду слышим здесь победное, ликующее – отмщение: «а-га!». «Ватага» к тому же могло означать и сборище воинов, и тревожный возглас дозорного, заметившего вдруг врага: «Ва-та-га-а!». Этот зов впоследствии, надо полагать, и стал командой – «В атаку!».

«Шпага» – в этом слове, например, слышим шипенье изгибающейся стали, жалящей, как змея, слышим нечто истонченное «шило? шпилька?». В звуке «ш» объяснение такой истонченности: «попадать»! Да и почти все тонкое имеет «ш»: шпагат, шпалера, спагетти (шпагетти?), шпонка, шнур, шило, шпилька… В «шпаге», равно, как в «палаше» – слышим к тому же – «палку», которая ни что иное, как упавшая с дерева ветка. И в который раз в языке – «взаимодействие» – всех языков, словно был когда-то один язык для все народов континента!

В слове «драка» – слышим «друга» (чаще всего драка вместе с другом, в защиту друга); «драть» – иными словами: «калечить» (противоположный смысл – «лечить»). «Удирать» – убегать ободренным, или «обдираясь». «Др» – могло означать дреколье: чем же еще дрались «по-простецки»? «Отвага» – и вправду нужно было иметь незаурядное мужество, чтоб не кинуться бежать – «от ваги»!.. В свою очередь – «вага» напоминает и воз, и поклажу, вес (в украинском языке – «вага» и означает вес, и далее, скажем, «увага» – уважение!).

Но как же – «колымага»? Вроде не этого «воинственного» ряда слово, несмотря на все звуковое сходство его?

Не этого?.. Но как знать! Ведь, чтобы пуститься в дорогу в таком, с позволения сказать, «экипаже», зная заведомо его «неблагонадежность» даже нужна была отвага – и немалая! Человека словно спрашивали: неужели он всерьез собирается поехать в такой телеге? Колеса вихляют на оси, втулки ступиц разбиты, ободья ходят ходуном, болтаются, шлепают «восьмерками» во всю колею! (не отсюда ли, к слову сказать, всякий несуразный, болтливый разговор называют – «околесицей»?). Одним словом, сработал такой экипаж незадачливый «мастер», над которым народ смеялся, шутил, даже стихи шуточные слагал:

Сбил, сколотил – вот колесо;

Сел, да поехал – ах, хорошо!

Оглянулся назад,

Одни спицы лежат.

А тот, кого спросили – этот смешной подвижник – и отвечает: «А-га! Поеду!». И глядят вслед люди, и смеются, шутят: «ко-лы-ма-га!». Колышется, ходит ходуном – вот-вот сломается!

Не о такой ли «колымаге» и ее беспечном кучере Селифане рассказал нам в «Мертвых душах» Гоголь? Не между тем ли злополучным и будничным колесом, о котором судачат два мужика (так эпично-отрешенно, так фатально-глубокомысленно!) – «доедет… в Москву?» – и идеальной «птицей-тройкой» – весь душевный перепад и самой метущейся души Гоголя, так жаждавшей освобождения и полета, всего лучшего и упованного в современной ему России и так страдавшей от вида ее крепостной действительности! И все-все – в двойственности, в противоречиях. И это колесо, годное лишь в «колымагу» – и «притца-тройка», «Русь-тройка» – и реальный Чичиков, пока восседающий на ней… наконец сам Гоголь – создатель «Ревизора» и «Мертвых душ» – и словно совсем даже противоположный Гоголь – автор «Избранных мест»…

«Въезд его (Чичикова – Прим. А.Л.) не произвел в городе совершенно никакого шума и не был сопровожден ничем особенным; только два русские мужика, стоявшие у дверей кабака против гостиницы, сделали кое-какие замечания, относившиеся, впрочем, более к экипажу, чем к сидевшему в нем. «Вишь ты, – сказал один другому, – вон какое колесо! что ты думаешь, доедет то колесо, если б случилось, в Москву или не доедет?» – «Доедет», – отвечал другой. «А в Казань-то, я думаю, не доедет?» – «В Казань не доедет», – отвечал другой».

 

Поистине нужно было обладать незаурядной решимостью и целеустремленностью Чичикова, чтоб, таким «колесом» пускаться по «рассейским» дорогам; равно, как потребуется здесь недюжинная фантазия Гоголя, чтоб в подобном «экипаже» вообразить «чудо-тройку»!.. И пока Гоголь предавался своим поэтическим грезам, пытаясь прозреть будущую Русь, пока его энергичный и предприимчивый герой, отважно рыскал в грязи ее действительности, предаваясь мечтам о нажитом на мертвых душах капитале, два мужика, единственно живые души, с удивительной трезвостью (хоть и побыли в трактире) «смотрят в корень – «колесо не доедет»…

И в этом, пожалуй, уже новая – настоящая – отвага! Это отвага правдивой мысли, пророческие суждения о русском капитализме, начавшем не с «новых колес», а со старых потуг – разбогатеть, нажиться!..

Слово «снег» – вряд ли пришло в язык с восприятия его как «неги». Не ведал мужик «неги», да и вряд ли стал что-то с нею сравнивать. Скорей всего –«откуда сыплет?» «С неба! С него!». «Небо» же – конечно – от «небось». Вот, кстати, все «богоупование» русского человека, о котором столько толковалось, как о «природно приверженном к вере»! «Небо», где по мысли церкви «помещается» бог – для мужика всего лишь – «небыль» (пустота!)!

Народ создавал язык бережно, экономно, оставляя возможность каждому слову продолжить дело языка приобщением новых смыслов. Язык строился из минимальных смысловых форм (морфем), с помощью таких же минимальных смыслоразделительных звуков (фонем). Это была та экономно-мудрая работа по образованию языка, которую проделывает каждый ребенок, начиная с двух простейших однорядных морфем «ма-ма», для слова самого насущного, самого необходимого, вобравшего в себя всю жизнь, весь мир!.. В глаголе душевного труда по поводу труда жизни – народ предстает неким удивительным богатством поэзии и творчества, для которых главное: жизненность!

Простейшее, казалось бы, слово – «читать». Нам не приходит в голову, что и слово само по себе, и то, что оно обозначает связаны с… «чином». Но кто еще в древней Руси занимался писанием и чтением бумаг, как ни разные «чины» – мирского ли, церковного ли толка? Они, и только они, и писали, и читали, и чинили по читанному дела, к которым были представлены! Чтоб прочесть бумаги – надо было уметь читать! Этим – слушающему – оказывалась честь! В том, чтобы прочесть – оказывалась честь. Нельзя было не почитать того, кто умел читать!.. Читающий, таким образом – уже этим одним умением, уже этим превосходством – вырастал до «чина» (чаще всего он этим чином и обладал!). Надо ли говорить, что в подавляющем большинстве это был – муж-чина! Человек, облеченный правом, имевший реальную возможность к действию, к по-чину. Равно, как начальник – был тем человеком, которому вменялось в обязанность начать – возглавить – порученное дело!

У нашего замечательного писателя Виктора Лихоносова есть одна повесть, в которой талантливый человек, художник слова, исповедуется в том, что упустил много лет для труда, писал не то, что было на душе, а то и вовсе не писал… Другой писатель помоложе слушает эту исповедь – и сам тоже как бы исповедуется перед своей совестью.

«…Мы катастрофически отстаем не только от своего времени, но и от своего возраста. Понимаешь. Что ему было ответить? Я-то знаю, почему так происходит, я пережил это на себе, потому что мои цветущие годы пропали. Мне, наверно, дан был талант, и я страдал не оттого, что провел лучшее время на морозе, а потому, что я не смог бы полностью развить свой талант, как и многие другие, и не просто ради себя, а ради того, чему с молитвой служил русский писатель… Литература, может быть, единственная штука, где пошлость не права. Разрешить этот парадокс в порядке достоверности невероятно трудно. Если, конечно, не заводить известную волынку «в наше время не может быть…» Ведь пошлость – старое русское слово, и означает оно обыденность, обычность. Я думал, ты королева, а ты пошлая девица, писал Иван IV Елизавете Английской. И необычное всегда очень плохо поддается изображению, оно кажется притянутым за волосы, высосанным из пальца, – трудно, поистине невероятно трудно, когда оглянешься на род человеческий, показать попранное зло и торжествующую добродетель…».

Исповедь, даже некая суперисповедь, рожденная сперва в душе старшего друга и затем находящая горячий отклик в переживаниях младшего друга, продолжается и дальше. Мы же здесь обратим внимание лишь на одно слово – «пошлость», – на его объяснение автором по ходу текста… «Пошлость – старое русское слово, и означает оно обыденность, обычность».

Думается, объяснение слова этого здесь не совсем точное, одностороннее, устаревшее. Оно от – «пошло», «пошлина», платы на заставе за заграничный товар. В самом деле, могла ли у купцов встретить одобрение пошлина – налог за товар, с трудом привезенный издалека, из самой заграницы?.. Чтоб товар «пошел» – надлежало платить пошлину. Может статься, что на требование пошлины впервые было спрошено с возмущением – «пошто?» – которое впоследствии и стало – «пошлина»… Это плата – неизвестно за что, еще до того, как товар продан, – конечно, своей нелепостью весьма удручала купцов. А поскольку иного пути не было – пошлинный путь был единственным, он и родил чувство чего-то несуразного: пошлого! Наряду со старым смыслом – «пошлость» обрело новый, главный смысл – как у Даля читаем: «избитый, общеизвестный и надокучивший, вышедший из обычая; неприличный; почитаемый грубым, простым, низким, подлым, площадным; вульгарный, тривиальный».

Стало быть – «пошлость» далеко не одно лишь «обыденное», «обычное», как сказано выше у уважаемого автора. И верно отметив, что «литература – может быть, единственная область, где пошлость не права», автор здесь весьма некстати обузил в главном нравственное значение слова! Если бы речь шла, скажем, лишь о толке, который придал слову Иван IV в письме Елизавете Английской («Я думал, что ты королева, а ты пошлая девица»), такое объяснение слова «пошлость» – еще куда бы ни шло. Но ведь речь идет о состоянии современной литературы, о ней говорят умные, талантливые герои повести, сами художники слова, сами глубоко обеспокоенные таким состоянием, и, значит, эпитет «пошлый» здесь, конечно, имелся в виду во всей широте своего смысла!..

«Читать» – и «почитать», «честь» – и «прочесть», «счесть» – и «почесть»… Ничего нет случайного в языке! Глубоко подчас спрятаны изначальные смысловые узелки, трудно их объяснить, обнажить, восстановить, «разведать», трудно тут быть уверенным в одном единственном толке…

Но если «зарплата» писателя все еще называется – «гонорар» (от слова – «гонор»!), почему нельзя предположить, что и прочесть написанное им означало когда-то – оказать честь? И дальше, стало быть, – читать – означало – почитать, выказывать, явить уважение?.. В слове «почитать» явно слышим и – как мы уже говорили об этом выше – «чин», слышим «мужчину», ведь мужчина почитался выше женщины! «Чин» – сам по себе означало и почитание, и приводить в порядок что-то. Отсюда в свою очередь – «починить» в смысле исправить. Да и был на Руси такой полицейско-судейский чин: «исправник»!

А вот – «счесть» и «почесть» все же, вероятно, связаны с честью, а не чтением. «Он счел возможным поступить таким образом». Вроде бы слышится прозаичное – «счет». Или даже – «считать». Но ведь принимая решение – как поступить, человек не только «счел» все обстоятельства, но, главное, все свел к тому, сопоставил, сверил с тем, чтоб: сохранить свою честь! Да, честь была расчетлива. Слова эти пришли из дворянского обихода, где и книги читали, и о чести толковали, и все тщательно взвешивали, сопоставляли с честью, чтоб не уронить ее в глазах своего сословия!.. Что и говорить, хороша же она бывала, эта честь, когда проистекала она не из убеждений, а из внешних условий и обстоятельств, которые можно было «счесть», выбрать нечто «среднеарифметическое»!

Дальше приплелась и подражательная «купеческая честь», которая уже самым прямым образом высчитывалась на счетах, рождалась из пощелкивания костяшек!..

«Поступить по чести»… В слове «поступить» нам слышны голоса и отголоски, смыслы разных слов. Во-первых, «по» – напоминает, что поступок итоговый, и чреват последствиями: нужно отнестись к нему с ответственностью, продумать и возможности последствия. «Ступить» – не только – шагнуть приблизиться к действию; оно означает – смириться с обстоятельствами, как бы сам взгляд потупить… Наконец – «пить» обычно означает – утолить жажду. Но ведь и поступком мы утоляем жажду-желание, необходимую потребность! «Хоровое» звучание слова «поступить» – его «соборный» смысл – вряд ли мы исчерпали этим. Мы как бы выделили именно слова-голоса, а ведь еще слышим здесь и звуки-подголоски, звуки-отголоски, звуки переходов и переливов!

Какой смысловой простор – при такой полноте толка – в каждом слове языка нашего!

«И на немые стогны града полупрозрачная наляжет ночи тень»… Еще раз вернемся к строкам пушкинского стихотворения «Воспоминание». Удивительны эти два слова, поставленные рядом: «стогны града»! «Стогны» – в пушкинское время означало – городские улицы. И это понятно – дома, сами улицы напоминали стога в поле, после уборки. Да и возводились дома и улицы – росли – подобно стогам, в симметричной законченности. Между тем стог получил свое имя от двух, по меньшей мере свойств: от того, что сметан и стоит (хлеб, который скосили, который лежал на стерне – поднят и «стоит»); от того, что – главное – если – стоит – то обеспечен – сток! Хлеб не погибнет, не сгниет под дождями, будет сохранен до молотьбы. Наконец – хлеб уложен в стог, значит, достигнута цель: благая, разумная. Стога нередко огораживались – подобно огороду, любой городьбе: кольями и редкими пряслами. Городьба больше для обозначения принадлежности. Да и чтоб не заблудиться – как в городе! Стало быть, в такой городьбе, в таких симметрично расставленных стогах – и вправду есть прообраз и улиц, и города! Поистине – «в начале было слов»! Сравнение было не просто образно-метким, а созидательным!

От древнего слова «стог» (ставить, сметать, стекается хлеб, достигнуть верха, обеспечить сток дождевой воды, огородить: все это слышно в слове «стог»!) не берет ли свою родословную и столь новое слово-понятие: «электрический ток»? Задолго до электрического тока – был «ток», место молотьбы, куда свозились стога для обмолота зерна (городьба городьбой, а все же случалось иным лукаво «заблудиться» в стогнах хлеба, прихватить к своим и чужие стога и копна!). Так что, не исключено, и современный электроток – не только от «потока», который сам от стогов, от токов, от потоков труда, пота, хлеба, обмолота, соломы. Да и ток электрический не только течет – он и ударяет (не хуже того же цепа на току!), он и работает.

Стогам случалось быть и высокими, их надо было «достигнуть», достать вилами до вершины… Вот и в множестве других слов, означающих трудность достижения, связанную с высотой, с ее одолением. В множестве таких слов мы встречаем букву «г» («гора», «в гору»), или букву «т» («тяжело», «тянет книзу»), которые видим и в том же слове «достигать». Например, – «стегнуть», «стол», «достать», «достоинство» – «дорога», наконец, некая «предельная трудность» такого достижения высоты: «бог»!..

Может статься, не без «стогов», – родилось число «сто». Думается, это было некое предельное число стогов в одной городьбе, для круглого счета на барщине, для расчета с нанятыми работниками, с соседями, при дележке «исполу», для продажи, наконец, для обозначения границы! «Сто стогов!» – это давало представление, это можно было «взять» и в воображение, и в соображение. Можно предположить, что и при найме работников, при работе на барщине «сто стогов» – была и мерой измерения труда, количества хлеба и т.п. Это похоже на «сорок сороковов», количества московских церквей. Зато житейских поводов к «сто стогов» куда как больше было, чем к «сорок сороковов»! Ведь речь шла не о боге – а о хлебе!

Те же «стога», «стогны» и «достигать» – мы слышим в «столе». Ведь подобно «стогу» – и «стол» осуществляет по меньшей мере две функции, во-первых, «сметывается» (четыре ноги под одну крышку!), собирает воедино; во-вторых – он стоит незыблемо. Главное – уже в отличие от стога, стол – еще и то, что не только стоит («сто»), но на котором еще что-то – лежит (буква «л»). Например, хлеб, нож для хлеба, соль. Как в каждом, бывало, крестьянском доме.

А вот «столб», хотя и сохранил букву «л» (от «стола», наверно), хотя на нем ничего не лежит, зато он подчеркнуто – стоит! После «стола» (сам – стоит, на нем – лежит), да и столба (который только стоит) недалеко уже было до более позднего слова: «стеллаж». То есть, то что и стоит, и в чем что-то лежит, если туда, во внутрь положить. Затем – «стеллаж» вроде «расстелен» вширь»! Думается, в таком, примерно, порядке и родились все эти слова. Да и «столб» («столбик») впервые, наверно, понадобился для стола!

 

В суждениях о поэзии, пытаясь постичь ее ассоциативные протяжения и духовные глубины, мы неизменно призываем на помощь музыку и живопись, их образность, аналогии, сравнения. Впрочем, «призываем» – неточно будет сказано – средства и музыки, и живописи, и многих других жанров искусства всегда там, где подлинная поэзия!

Язык наш, создание труда и мысли народной, поэтому не просто мелодичен, музыкален, не просто полифоничен и контрапунктен в своем звучании – он уникальная, единственная в своем роде, симфония! Вот почему даже в древнем фольклоре – он так естественно «переходил» в напев, в частушку, в песню! Вот почему он оказался наиболее «приспособленным» для поэзии!..

Наконец, по этой же причине школьная грамматика часто оказывается в тупике, лишь ограниченную группу слов сумев объединить тем, что она называет «корнем»? Здесь она оказывается в положении того незадачливого садовода, пытающегося безрезультатно пересадить дерево или растение, принимая за корень нечто поверхностное и упустив из виду то глубинное и разветвленное, что наука называет – «корневой системой»!

Между словами «лить», «слива», «палить» школьная грамматика не увидит родства: «Нет общего корня!». Между тем – в отличие от коня, или пусть даже от корневой системы дерева или растения, у языка нашего одна общая, глубоко уходящая в почву народной жизни единая корневая система, беспредельность которой не дает нам ее прозреть!.. Поэтому мы и не узнаем родство между этими тремя словами – «лить», «слива», «палить», как, впрочем, между многими-многими другими словами языка нашего. Между тем можно предположить, что слово «лить» возникло от ожидания дождя, желанного для хлеба и урожая. Или, наоборот, очень нежеланного для уборки урожая, при молотьбе его, перед дорогой и т.п., от многократного вопрошания, у людей, у самого себя, глядящего на облачное небо: «будет ли?». «Слива» же – могла получить свое имя из-за своей очень удобной для «сливания» (стекания) с нее дождевой воды… «Палить» – огнем – чем-то схоже с «полить» дождем. Ведь и ныне читаем, особенно в книгах о войне: «враг поливал нас огнем». Огонь, пусть обычный, невоенный, костра, скажем, разве это не льющееся пламя? Разве что в отличие от дождя, огонь устремлен не вниз, а вверх. Еще знакомо нам (пусть по тем же книгам о войне): «открыть огонь!». Откуда это – «открыть»? Разве огонь «укрывают»? Стало быть, – и вправду – укрывают. И даже очень тщательно. Маскировка огневых позиций, скажем, в артиллерии – целое искусство! Да и всегда скрывали от врага основные позиции: «скрывало огонь». Между тем, как уже с первым выстрелом по врагу происходит и демаскировка огневой позиции: происходит «открытие огня». Затем, не исключено, что древние пушки, будучи заряженными через ствол, и плотно закрывались спереди, чтоб вода не попала в жерло, чтоб порох не отсырел… Пусть ныне пушка (орудие) заряжается не спереди, через жерло, не порохом, а сзади, через «казённик» – снарядом – все одно, после стрельбы на ствол орудия, спереди, надевается круглый чехол! И ныне, стало быть, огонь как бы – укрывается, прежде, чем – «открыть огонь»!

Теленок, еще не корова, еще не дает молока – пока только: «тело безмолочное». Между тем в слове «молоко» – слышим – «плоть»! «Плоть» ведь и вправду не совсем то же, что «тело». У «плоти» – некое внутреннее, даже сокровенное, значение. Может статься, что «полоть» (огород) произошло от смысла – вторжение в «плоть земли» (тем, что с корнем вырываются сорняки, что тяпкой рыхлится, разбивается верхний слой почвы, склонный затягиваться коркой после дождя). Затем, в слове «молоко» явственно слышим – «лоно»; ведь молоко «изнутри», из «лона» коровьего! Но надо полагать, что задолго до коровьего молока – было материнское молоко. Возможно, что слово «молоко» образовано из – «мое» – «лоно» – «ко» рту моего ребенка! Слово «плоть» могло дать имя не только прополке ручной – «полоть» – но и казенно-канцелярскому – «вплоть». «Примите решительные меры – вплоть до…» – и пишущий чинуша даже не подозревает, что столь мертвое, канцелярское слово «вплоть» от самого живого слова «плоть»! Мы выше помянули «теленка», слово, конечно, от «телец». Но «телец» дал имя и «телеге». Вероятно, лошадь была приспособлена для телеги позже, чем телки и бычки!

Корова же имя свое могла получить от своего в общем-то кроткого, главное, ровного нрава. Или оттого, что, будучи первой одомашнена, была и первой приведена – «ко двору», то есть – «к крову». «Корова» – почти, казалось бы, «каравай», но вряд ли есть здесь нечто общее, кроме отдаленного звучания. Ошибочно и искать общий корень. Но в каждом отдельном случае помнить должно, что древний наш предок говорил краткими слогами, так ими обозначал и предметный мир. Словообразование, видимо, шло по мере усложнения жизни. Во всяком случае слова такой длины, т.е. такие многосоставные слова, как «конфигурация», «олигофренопедагогика», и «перекомпановка» (слова, взятые наугад из словаря) – порождение нашего века. Для языка наших предков они немыслимы! О том, что древний человек был не только не многословен, но даже не «многосложен», говорит еще, кажется, то, что слова, обозначающие некие вечные первосущности (жизнь, смерть, боль, страх, бог и т.д.), так и остались неизменными, односложными…

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36  37  38  39  40  41  42  43  44 
Рейтинг@Mail.ru