Был на Жмуди влиятельный род Биллевичей, происходивший от Миндовга, породнившийся со знатью и чтимый во всем Россиенском повете. Высоких чинов Биллевичи никогда не достигали – самое большее, занимали должности в повете, но на поле брани они оказывали стране огромные услуги, за которые в разные времена их щедро награждали. Их родовое гнездо, существующее до сегодняшнего дня, тоже называлось Биллевичи, но кроме него они обладали еще многими другими поместьями не только в окрестностях Россией, но и дальше к Кракинову по берегам Ляуды, Шои и Невяжи, туда – за Поневеж. Потом они распались на несколько родов, члены которых потеряли друг друга из виду. Они съезжались только тогда, когда в Россиенах, на «Равнине Сословий», происходили смотры жмудского посполитого рушения[1]. Порой они встречались под знаменами литовских войск и на сеймиках, а так как они были богаты и влиятельны, то с ними должны были считаться даже всемогущие на Литве и Жмуди Радзивиллы.
В царствование Яна Казимира патриархом всех Биллевичей был Гераклий Биллевич, полковник легкой кавалерии, подкоморий упицкий. Он не жил в родном гнезде, так как им в то время владел Томаш, мечник россиенский; Гераклию принадлежали Водокты, Любич и Митруны, расположенные вблизи Ляуды и окруженные со всех сторон, точно морем, землями мелкопоместной шляхты.
Кроме Биллевичей во всей округе было лишь несколько знатных домов: Соллогубы, Монтвиллы, Шиллинги, Корызны, Сицинские (хотя и мелкой шляхты с этими фамилиями было немало). Впрочем, на всем протяжении берега Ляуды были усеяны так называемыми «околицами» или «застенками» – поселками, в которых жила славная в истории Жмуди ляуданская шляхта.
В других местностях род получал название от «застенка» или «застенок» от рода, как бывало, например, на Полесье, но там, на берегах Ляуды, было иначе. В Морезах жили Стакьяны, которых поселил там Баторий в награду за мужество, выказанное под Псковом. В Волмонтовичах, на прекрасной земле Бутрымы, самые рослые во всей Ляуде, славившиеся неразговорчивостью и тяжеловесностью руки, которые во время сеймиков и войн шли вперед стеной, молча. Земли в Дрожейканах и Мозгах обрабатывали многочисленные Домашевичи, знаменитые охотники. Эти в Зеленой пуще хаживали за медведями до самого Вилкомира. Гаштофты жили в Пацунелях. Их девушки славились красотой, так что под конец всех хорошеньких девушек из окрестностей Кракинова, Поневежа и Упиты стали звать пацунельками. У маленьких Соллогубов были огромные стада лошадей и скота; Госцевичи же из Гошун гнали в лесах смолу и были прозваны «Черными» или «Дымными».
Было еще много «застенков», много родов. Многие из них существуют и поныне, но большинство «застенков» расположены не там, где раньше, и люди в них называются другими именами. Приходили войны, несчастья и пожары, и они отстраивались, но не всегда на прежних местах, – словом, многое изменилось. Но в былые годы старая Ляуда процветала в своем исконном быту и ляуданская шляхта пользовалась известностью, ибо недавно еще под начальством Януша Радзивилла прославилась в войне с восставшим казачеством.
Все ляуданцы служили под знаменем Гераклия Биллевича: богатые – в качестве «панцирных товарищей», бедные – в свитских.
Вообще эта шляхта была воинственна и любила военное дело; зато в вопросах, которые обсуждались на сеймиках, она была менее сведуща. Знала, что в Варшаве есть король, Радзивилл, и пан Глебович – староста на Жмуди, а Биллевич – в Водоктах на Ляуде. Этого с них было довольно – и на сеймикахони голосовали так, как их учил Биллевич, в полной уверенности, что он хочет того же, что и пан Глебович, а Глебович не пойдет против Радзивилла; Радзивилл – правая рука короля на Литве и Жмуди, а король – супруг Речи Посполитой и отец шляхты.
Пан Биллевич был скорее приятелем, чем «клиентом» могущественных олигархов в Биржах, и они ценили его особенно потому, что по первому его зову он располагал тысячами голосов и тысячами ляуданских сабель, а сабли в руках Стакьянов, Бутрымов, Домашевичей или Гаштофтов по тем временам были делом не шуточным. Только потом все изменилось, особенно когда не стало пана Гераклия Биллевича.
Не стало же его, отца и благодетеля ляуданской шляхты, в 1654 году. В то время разгорелась страшная война в восточной части Речи Посполитой. Пан Биллевич вследствие старости и глухоты уже не пошел на нее, но ляуданская шляхта пошла. И вот когда пришло известие, что Радзивилл разбит под Шкловом, а ляуданский полк после атаки почти весь вырезан наемной французской пехотой, со старым полковником сделался удар, и он отдал богу душу.
Известие это привез некий пан Михал Володыевский, молодой, но славный воин, который в отсутствие пана Гераклия, по распоряжению Радзивилла, командовал ляуданским полком. Остатки этого полка, разбитые, голодные и искалеченные, вернулись вместе с ним в родные селения, сетуя на великого гетмана[2] за то, что тот, слишком веря в страх своего имени, в свою славу победителя, решился идти с ничтожным отрядом против неприятеля, который был в десять раз сильнее его, и благодаря этому подверг опасности и войско, и всю страну.
Но среди общих нареканий ни один голос не поднялся против молодого полковника пана Юрия-Михала Володыевского. Напротив, те, что уцелели от погрома, превозносили его до небес и рассказывали чудеса об его боевом опыте и подвигах, и единственным утешением уцелевших ляуданцев были воспоминания о победах, одержанных ими под предводительством Володыевского: как они пробились сквозь дым и ряды неприятельского войска, как потом, напавши на французских наемников, они разбили их в пух и прах, причем пан Володыевский собственноручно убил их начальника; как, наконец, окруженные с четырех сторон, они отчаянно отстреливались, покрывая своими трупами поле, и наконец сломили неприятеля.
С грустью, но вместе с тем с гордостью слушали эти рассказы те из ляуданцев, которые, не служа в литовском войске, обязаны были принимать участие в посполитом рушении. Многие надеялись, что посполитое рушение, последняя защита государства, должно было быть вскоре созвано. Заранее было решено, что в таком случае пан Володыевский будет выбран ротмистром, несмотря на то что не принадлежит к местной шляхте, ибо не было никого ему равного. Рассказывали также, что он спас от окончательной гибели и самого гетмана. Поэтому вся Ляуда почти носила его на руках и нарасхват приглашала его к себе гостить. Из-за этого ссорились Бутрымы, Гаштофты и Домашевичи. А он так полюбил эту воинственную шляхту, что, когда остатки радзивилловских войск собрались в Биржах, он туда не поехал, а ездил из «застенка» в «застенок» и наконец поселился у пана Пакоша Гаштофта, который был первым в Пацунелях.
Правду говоря, пан Володыевский и не мог бы никак ехать в Биржи, так как серьезно заболел горячкой, а потом, вследствие контузии, полученной под Цыбиховом, у него отнялась правая рука. Три дочери Гаштофта, славившиеся своей красотой, взяли его под свою нежную опеку и поклялись во что бы то ни стало поправить здоровье столь славного кавалера; вся же шляхта занялась похоронами своего прежнего вождя, пана Гераклия Биллевича.
После похорон вскрыли завещание покойного, и оказалось, что старый полковник делал наследницей всего своего состояния, исключая Любича, внучку свою Александру Биллевич, дочь ловчего упицкого, а опеку над ней до ее замужества поручает всей ляуданской шляхте.
«…ибо была она доброжелательна ко мне, – говорилось в завещании, – и платила любовью за любовь, пусть же такой будет она и в отношении к сироте моей, – в эти времена испорченности и извращенности, когда никто не может считать себя в безопасности, – и пусть охраняет ее от всех превратностей судьбы.
Она должна следить за тем, чтобы внучка моя могла безо всякого посягательства со стороны других пользоваться всем своим имуществом, – за исключением Любича, который я дарю молодому оршанскому хорунжему пану Кмицицу. Если же кто станет удивляться такому расположению моему к пану Андрею Кмицицу и будет видеть в этом обиду внучке моей Александре, то он должен знать, что с молодых лет и до самой смерти я пользовался со стороны отца его дружбою и братнею любовью. Что во время войн он не раз спасал мне жизнь, а когда паны Сицинские из ненависти хотели оттягать у меня состояние, он и в этом мне помог. Потому я, Гераклий Биллевич, подкоморий упицкий и вместе с тем грешник негодный, стоящий перед страшным судом Божьим, четыре года тому назад отправился к Кмицицу-отцу, мечнику россиенскому, чтобы выразить ему чувства дружбы и благодарности. Там, с обоюдного согласия, решили мы, по старому шляхетскому и христианскому обычаю, что дети наши, а именно: сын его, Андрей, и внучка моя, Александра, должны вступить в брак и воспитать свое потомство во славу Божью и на пользу отчизны. Такова моя воля, и от исполнения ее внучку мою Александру освобождаю только в том случае, если – храни Бог! – Кмициц обесславит себя каким-нибудь неблагородным поступком. Если же он, вследствие какого-нибудь несчастья, лишится даже своего состояния, то это не должно служить помехой.
Но если внучка моя пожелает вступить в монастырь, то в этом дается ей полная свобода, ибо слава Божья первее всех почестей и благ земных».
Так распорядился состоянием и судьбой своей внучки Гераклий Биллевич, чему, впрочем, никто и не удивлялся. Сама она давно уже знала, что ее ждет, а шляхте также хорошо была известна дружба Биллевича с Кмицицем; кроме того, в то время, среди несчастий, выпавших на долю отчизне, все были поглощены другими мыслями, и о завещании вскоре перестали и говорить.
Только в Водоктах говорили о Кмицицах, или, вернее, о молодом Кмицице, ибо старика тоже не было в живых. А молодой сначала сражался под Шкловом со своими волонтерами, а потом скрылся неизвестно куда, хотя никто не мог допустить мысли, что он погиб, ибо смерть такого славного рыцаря не могла бы пройти незамеченной. Кмицицы были в родстве со всеми влиятельными домами повета и обладали довольно значительными поместьями, но поместья эти были разорены во время последних войн. Целые поветы превратились тогда в глухие пустыни, а люди гибли один за другим. После разгрома радзивилловских войск не оставалось никого, кто мог бы дать отпор неприятелю. У гетмана Госевского было мало войска; коронные гетманы сражались с остатками войск на Украине и не могли прийти к нему на помощь, так же как и Речь Посполитая, обессиленная постоянными войнами с казаками. Волны неприятелей заливали страну все более и более, кое-где лишь ударяясь о стены, но и эти стены падали одни за другими, как пал Смоленск. Жители Смоленского воеводства, где находились поместья Кмицица, считали его погибшим. Во время этого всеобщего хаоса и ужаса люди рассеялись, как листья, гонимые вихрем, и никто не знал, куда исчез молодой оршанский хорунжий.
Но так как до староства Жмудского война еще не дошла, то шляхта понемногу успокоилась после Шкловского поражения и стала съезжаться для обсуждения как общественных, так и частных вопросов. Бутрымы говорили, что нужно ехать в Россиены на сбор всеобщего ополчения, потом к Госевскому, чтобы отомстить за шкловское поражение; Домашевичи пробирались через Роговскую пущу к неприятельскому лагерю и привозили оттуда разные известия; Госцевичи коптили мясо для предстоящего похода, – но прежде всего решили выбрать опытных людей и отправить их на розыски Андрея Кмицица.
Все эти совещания происходили под главенством двух местных патриархов: Пакоша Гаштофта и Касьяна Бутрыма; вся же шляхта, польщенная доверием покойного Биллевича, поклялась окружить его внучку отеческой заботливостью и попечением. В то время, когда в других местностях творились разные бесчинства и грабежи, на Ляуде было спокойно. Никто не врывался во владения молодой помещицы, не трогал ее амбаров, не вырубал лесов, не загонял скота на ее пастбища. Наоборот, каждый «застенок» старался услужить, чем мог, и без того состоятельной землевладелице: Стакьяны присылали ей соленую рыбу, Бутрымы – крупу и муку, Домашевичи – дичь, а Госцевичи – смолу и деготь. В «застенках» называли ее не иначе как «наша панна», а красивые пацунельки ожидали Кмицица чуть ли не с таким же нетерпением, как и она сама.
Между тем пришли тревожные вести, призывавшие шляхту к оружию, и Ляуда заволновалась. Все, от мала до велика, садились на коней и отправлялись к Гродне, куда прибыл король и где был назначен сбор войск. Первыми, молча, двинулись Бутрымы. Из других местностей шляхта явилась лишь в небольшом количестве, но богобоязненная Ляуда была вся налицо.
Володыевский не мог еще владеть рукой и потому остался с женщинами. Околицы опустели, и по вечерам у каминов сидели только старики, дети да женщины. В Поневеже и в Упите было тихо; всюду ожидали новостей.
Панна Александра также заперлась в Водоктах и никого, кроме своих опекунов и слуг, не видала.
Наступил новый, 1652 год. Январь был морозный, но сухой; суровая зима покрыла всю Жмудь толстым, в аршин, белым саваном; ветви деревьев гнулись и ломались под тяжестью снега, – днем, на солнце, он слепил глаза, ночью, при луне, его поверхность, стянутая морозом, сверкала призрачными искрами; звери подходили к человеческому жилью, а жалкие серые птицы стучались клювами в заиндевевшие стекла окон.
Однажды вечером панна Александра сидела в людской вместе с дворовыми девушками. Это был старинный обычай Биллевичей – когда гостей не было, проводить вечера с челядью, петь божественные песни и просвещать темный люд. Так делала и панна Александра, и делала тем охотнее, что среди ее дворовых девушек были почти одни шляхтянки, из бедных сирот. Они исполняли всякую, даже черную, работу и прислуживали панне, но зато учились манерам и были на другом положении, чем простые девки. Были среди дворовых девушек и крестьянки, которые отличались, главным образом, своей речью: многие из них даже не говорили по-польски.
Панна Александра вместе с родственницей своей, панной Кульвец, сидела посредине, а девушки по сторонам, на скамьях; все они пряли. В огромном камине, под покатым навесом, горели толстые сосновые бревна, то угасая, то вспыхивая большим ярким пламенем и искрами, когда подросток, стоявший у камина, подбрасывал в огонь мелкого березняку и лучин. Когда пламя вспыхивало ярче – оно освещало темные деревянные стены огромной горницы с очень низким бревенчатым потолком. У балок висели на нитках разноцветные звездочки, сделанные из облаток, и дрожали в нагретом воздухе, из-за балок выглядывали мотки чесаного льна и свешивались по сторонам, как турецкие бунчуки. Почти весь потолок был ими завален. На темных стенах сверкала, как звезды, оловянная посуда, расставленная на длинных дубовых полках.
В глубине, у дверей, лохматый жмудин с шумом ворочал жерновами и бормотал под нос какую-то монотонную песню, панна Александра молча перебирала четки, девушки пряли, не разговаривая друг с дружкой.
Свет огня падал на их молодые румяные лица, сами же они, подняв руки к прялкам, левыми пощипывали мягкий лен, а правыми вертели веретена и пряли усердно, точно вперегонки, под суровыми взглядами панны Кульвец. Порой они поглядывали украдкой то друг на друга, то на панну Александру, точно выжидая, скоро ли она велит жмудину бросить жернова и начнет петь божественные песни; но они не переставали работать и все пряли; нитки вились, веретена жужжали, спицы мелькали в руках панны Кульвец, а лохматый жмудин ворочал с шумом жернова.
Порой он прерывал свою работу – видно, что-то портилось в жерновах, – и раздавалось его гневное восклицание:
– Падлас![3]
Панна Александра поднимала голову, точно разбуженная тишиной, наступавшей после восклицаний жмудина; тогда пламя освещало ее лицо и глубокие голубые глаза, смотрящие из-под черных бровей.
Это была красивая панна, со светлыми волосами, бледной кожей и нежными чертами лица. В красоте ее было что-то, напоминавшее красоту цветка. Траурное платье придавало ей строгую серьезность. Она сидела у камина, как бы во сне, погруженная в глубокие думы, – быть может, она думала о своей судьбе, которая должна была скоро решиться.
По завещанию, она должна была стать женой человека, с которым не виделась уже лет десять, а так как ей не было и двадцати, то у нее осталось лишь смутное детское воспоминание о каком-то мальчике-сорванце, который во время своего пребывания с отцом в Водоктах больше бегал по болотам с самопалом, чем смотрел на нее.
«Где он и каков он теперь?» – вот вопросы, которые теснились в голове задумчивой панны.
Она знала его еще по рассказам покойного подкомория, который за четыре года до своей смерти предпринял далекое путешествие в Оршу. Судя по этим рассказам, это был «кавалер, способный на великие подвиги, да только больно горячий». После условия, заключенного между старым Биллевичем и Кмицицем-отцом относительно женитьбы их детей, молодой человек должен был приехать в Водокты, чтобы представиться невесте; в это самое время разгорелась война, и кавалер, вместо того чтобы навестить невесту, отправился на поле брани. Там он был ранен и лечился дома; потом ухаживал за больным отцом, потом опять вспыхнула война – и так прошло четыре года. Теперь со смерти полковника прошло немало времени, а о Кмицице не было и слуху.
Значит, было о чем призадуматься панне Александре; а может, она и тосковала по нему, еще его не зная. Ее чистое сердце жаждало любви именно потому, что еще любви не знало. Нужна была только искра, чтобы в нем загорелось пламя, спокойное, но ясное, ровное и неугасимое.
Ее охватывало беспокойство, порою приятное, порою мучительное, в душе рождались вопросы, на которые ответа еще не было: он должен был прийти из далеких полей. Первый вопрос ее был: добровольно ли он идет на брак с нею и ответит ли готовностью на ее готовность? В те времена соглашения между родителями о браке детей были делом обыкновенным, а дети, даже после смерти родителей, связанные их благословением, не могли нарушить договора. В самом сватовстве своем она не видела ничего странного, но она знала, что желания не всегда идут рука об руку с долгом, и русую головку панны беспокоила мысль: будет ли он любить ее? Как стая птиц кружит над деревом, одиноко стоящим в поле, так вопросы кружились в ее голове один за другим.
Кто ты? Каков теперь? Жив ли еще или тебя убили где-нибудь? Далеко ли ты или близко? Сердце панны, открытое навстречу милому гостю, невольно рвалось к далеким странам, лесам, снежным полям и кричало: «Приди, милый, потому что нет на свете ничего тяжелее ожидания».
Вдруг, точно в ответ на ее призыв, снаружи, из этой снежной ночной дали донесся звук колокольчика.
Девушка вздрогнула, но, очнувшись, вспомнила, что это, верно, из Пацунелей прислали за лекарством для молодого полковника, как присылали почти каждый вечер; мысль эту подтвердила и панна Кульвец, говоря:
– Это, верно, приехали от Гаштофтов за лекарством.
Неровный звук колокольчика, привязанного к дышлу, доносился все яснее и яснее; наконец, он вдруг умолк, – сани, очевидно, остановились перед домом.
– Посмотри, кто приехал, – сказала панна Кульвец жмудину.
Тот вышел из людской, но через минуту вернулся и, принимаясь опять за жернова, произнес флегматично:
– Панас Кмитас!
– Сбылось! – воскликнула панна Кульвец.
Девушки вскочили, прялки и веретена попадали на пол.
Панна Александра тоже встала. Сердце ее билось, как молот, на лице выступил румянец, но она нарочно отвернулась от камина, чтобы никто не видел ее волнения.
Вдруг в дверях показалась какая-то высокая фигура в шубе и меховой шапке. Молодой человек вошел в избу и, заметив, что он в людской, спросил звучным голосом, не снимая шапки:
– Гей, а где же ваша панна?
– Я здесь! – ответила довольно твердым голосом панна Биллевич. Услышав ее ответ, гость сорвал шапку с головы, бросил ее на пол и, поклонившись, сказал:
– Я – Андрей Кмициц.
Глаза панны Александры на мгновенье остановились на лице гостя и опустились. Золотистые, как рожь, волосы, выстриженные в кружок, серые глаза с пристальным взглядом, темные усы и молодое, смуглое лицо с орлиным носом, веселое и удалое.
А он, подбоченившись левой рукой, правой провел по усам и сказал:
– Я еще не был в Любиче, а несся птицей сюда, чтобы поклониться панне ловчанке. Ветер принес меня прямо из лагеря.
– Вы знали о смерти дедушки-подкомория? – спросила панна.
– Нет, не знал, но я оплакал моего благодетеля горькими слезами, когда узнал это от шляхты, присланной отсюда ко мне. Это был искренний друг моего покойного отца, почти что брат. Ваць-панне известно, что он четыре года тому назад был у нас в Орше. Тогда-то он и обещал отдать мне панну и показал ваш портрет, над которым я вздыхал по ночам. Я бы раньше сюда приехал, но война – не мать: людей только со смертью венчает.
Панна смутилась его смелой речью и, чтобы переменить разговор, спросила:
– Значит, вы еще не видели своего Любича?
– Будет время! Здесь у меня самое важное дело – здесь у меня самое драгоценное наследство, которое я прежде всего хотел бы получить. Только вы так отворачиваетесь от меня, что я до сих пор не мог заглянуть вам в глаза. Вот так! Повернитесь-ка, а я у камина стану… Вот так!
С этими словами он схватил не ожидавшую такой смелости панну Александру за обе руки и быстро повернул ее к огню.
Она смутилась еще больше и, опустив длинные ресницы, стояла, точно стыдясь собственной красоты и света. Наконец Кмициц выпустил ее руки и хлопнул себя по бедрам:
– Как Бог свят, редкость! Я прикажу отслужить сто заупокойных обеден за душу моего благодетеля. Когда же свадьба?
– Еще не скоро, я еще не ваша, – ответила панна Александра.
– Но будешь моею, хоть бы мне пришлось для этого сжечь этот дом! Я думал, что на портрете тебя прикрасили, но теперь вижу, что художник высоко метил, да промахнулся; всыпать бы ему сто плетей и печки велеть красить, а не такую красоту писать, от которой я сейчас глаз не могу оторвать. Счастливец тот, кому такое наследство достается!
– Правду говорил дедушка покойный, что вы горячи не в меру!
– У нас в Смоленске все таковы, не то что ваши жмудины! Раз, два – и должно быть так, как мы хотим, а не то смерть!
Панна Александра улыбнулась и, взглянув на молодого человека, сказала уже спокойнее:
– Верно, там у вас татары живут.
– Это все равно! А вы все-таки моя, и по воле родителей, и по сердцу.
– По сердцу ли, этого я еще не знаю.
– А коли не по сердцу, так я руки на себя наложу!
– Шутки шутите, ваць-пане! Но что же мы до сих пор в людской стоим – прошу в комнаты! С дороги, верно, и поужинать хорошо… Прошу!
И она обратилась к панне Кульвец:
– Тетя, вы пойдете с нами?
Молодой хорунжий быстро спросил:
– Тетя? Чья тетя?
– Моя тетя, панна Кульвец.
– Значит, и моя! – ответил он, целуя ее руки. – Да! У меня есть товарищ в полку по фамилии Кульвец-Гиппоцентавр, – не родственник ли он вам?
– Да, это из нашего рода! – ответила, приседая, старая дева.
– Славный парень, только такой же ветрогон, как и я, – прибавил Кмициц.
Между тем появился казачок со свечою в руке, и они перешли в сени, где Кмициц снял шубу, а затем в комнаты.
По уходе господ девушки собрались в кружок и начали друг другу высказывать свои замечания. Стройный юноша очень им понравился, и они не жалели слов, расхваливая его изо всех сил.
– Так и горит весь! – говорила одна. – Когда он вошел, я думала, что это королевич какой!
– А глаза как у рыси – так и пронизывают! – ответила другая. – Такому противиться нельзя!
– Хуже всего противиться, – ответила третья.
– Нашу панну повернул, как веретено. Видно по всему, что она ему по нраву, да и кому же она может не нравиться?
– Ну и он не хуже, что и говорить. Если бы тебе такой достался, то ты бы пошла за ним и в Оршу, хотя это, говорят, на краю света.
– Счастливая наша панна.
– Богатым всегда лучше на свете. Золото, а не рыцарь!
– Пацунельки говорили, что и тот ротмистр, который гостит у старого Пакоша, тоже красавец!
– Я его видела, но далеко ему до пана Кмицица!
– Такого, верно, на свете больше нет.
– Падлас! – воскликнул вдруг жмудин, у которого что-то не ладилось с жерновами.
– Да уйди ты наконец, лохмач, со своими жерновами! Перестань шуметь, ничего не слышно. Да, да, трудно сыскать на целом свете такого, как пан Кмициц! Верно, и в Кейданах такого нет.
– Такого-то и во сне будешь видеть.
– Ах, вот если б он мне приснился!
Так разговаривали между собой шляхтянки в людской. А между тем в столовой накрывали на стол, в гостиной панна Александра осталась с Кмицицем наедине, так как тетушка пошла распоряжаться насчет ужина.
Гость не отрывал горящих глаз от девушки и наконец сказал:
– Есть люди, которым милее всего богатство, другие гоняются за славою, иные любят лошадей, а я не променял бы ваць-панну ни на какие сокровища. Ей-богу, чем больше смотрю на вас, тем больше мне хочется жениться – хоть завтра! А уж брови: вы, верно, подводите жженой пробкой?
– Я слышала, что иные так делают, но я не такая.
– А глаза как у ангела. Я так смущен, что у меня слов не хватает!
– Не видно что-то, чтоб вы были смущены. Я, глядя на вас, даже диву даюсь вашей смелости!
– Таков наш смоленский обычай: к женщине и в огонь надо идти смело! Ты, королева, должна к этому привыкнуть, потому что всегда так будет!
– Вы должны от этого отвыкнуть, потому что так быть не может!
– Пожалуй, и уступлю. Верьте не верьте, ваць-панна, для вас я на все готов! Ради вас, моя царица, я готов изменить свой обычай. Я знаю, что я простой солдат и чаще бывал в лагере, чем в дворцовых покоях…
– Это ничего, мой дедушка тоже был солдат, а за доброе желание спасибо, – ответила Оленька и при этом так нежно взглянула на пана Андрея, что он совсем растаял и ответил:
– Вы будете меня на ниточке водить!
– Вы что-то непохожи на тех, которых на ниточке водят. Трудно иметь дело с такими непостоянными!
Кмициц улыбнулся и показал белые, как у волка, зубы.
– Как, – ответил он, – разве мало на мне изломали розог родители и учителя в школе, для того чтобы я остепенился и запомнил все их прекрасные нравоучения и ими руководствовался в жизни!
– А какое же из них вы лучше всего запомнили?
– «Если любишь, падай к ногам» – вот так!
С этими словами пан Андрей стал на колени, а девушка вскрикнула и спрятала ноги под скамейку.
– Ради бога! Этому уж, верно, вас в школе не учили… Встаньте сейчас, или я рассержусь… и тетя сию минуту войдет!
А он, стоя на коленях, поднял вверх голову и смотрел ей в глаза.
– Пусть приходит хоть целый полк теток – для меня это все равно.
– Встаньте же, говорю вам!
– Встаю.
– Садитесь.
– Сижу.
– Вы предатель, вы Иуда.
– А вот и неправда, уж если я целую, так от всего сердца. Хотите убедиться?
– И думать не смейте!
Панна Александра все же смеялась, а он весь сиял счастьем и весельем. Ноздри у него раздувались, как у молодого жеребца благородной крови.
– Ай, – говорил он, – какие глазки, какое личико! Спасите меня, святые угодники, я не выдержу!
– Зачем призывать святых? Целых четыре года вы сюда и не заглянули, так и сидите теперь!
– Да ведь я видел только портрет. Я прикажу этого художника выкупать в смоле, а потом обвалять в перьях и гонять его по всей Упите. Помилуешь меня или казнишь, а скажу тебе всю правду. Смотрел я на твой портрет и думал: хороша, что и говорить, но хорошеньких немало на свете – будет еще время. Женитьба от меня не уйдет – ведь девушки на войну не ходят. Бог свидетель, что я не противился воле отца, но прежде хотел испытать на себе, что такое война, что я и сделал. Только теперь я вижу, что был глуп и не понимал, какое наслаждение меня здесь ожидает; ведь на поле сражения я мог отправиться, и будучи женатым. Слава богу, что меня там не убили! Позвольте ручку поцеловать.
– Нет, не позволю.
– Тогда я и спрашивать не буду. У нас в Оршанском говорят: проси, а не дают, бери сам.
Он схватил руку девушки и стал ее горячо целовать, чему она не очень противилась.
В эту минуту вошла тетушка и, увидев, что здесь творится, остановилась в изумлении. Это ей не понравилось, но она не сделала замечания и пригласила их ужинать.
Оба тотчас же встали и под руку пошли в столовую, где стол был уже накрыт, а на нем стояло множество различных блюд, особенно ветчины в разных видах, и бутылка превосходного старого вина. Им было хорошо друг с другом. Ужинал только Кмициц, а девушка села подле него и радовалась, глядя, с каким он аппетитом уничтожал все, что ему предлагали; когда он утолил голод, она опять стала его расспрашивать:
– Вы сейчас не из Орши приехали?
– Почем я знаю откуда? Я побывал во многих местах, подбирался к неприятелю, как волк к овцам, и что где можно было сорвать, то и рвал.
– Как же у вас хватило смелости идти против такой силы, перед которой сам гетман должен был уступить?
– Как хватило? Я на все готов, такая уж у меня натура.
– Это говорил и покойный дедушка… Счастье, что вас не убили.
– Эх, ловили они меня, как птицу в гнезде, но чуть подходили ко мне, я уходил у них из-под носа и кусал их в другом месте. Надоел я им так, что они оценили мою голову. Превосходное вино!
– Во имя Отца и Сына, – воскликнула с непритворным испугом молодая девушка, глядя с восторгом на этого храбреца, который мог говорить о цене за свою голову и о вине в одно и то же время.
– У вас, верно, было много войска?
– Были у меня драгуны, правда, очень дельные и храбрые, но через месяц они все пали. Ходил я потом с волонтерами, которых собирал, где мог, без разбора. Хороши они на войне, но, в сущности, мошенник на мошеннике. Те, что не погибли еще, рано или поздно пойдут воронью на жаркое.
При этих словах Кмициц рассмеялся, выпил залпом бокал вина и прибавил:
– Таких плутов вы еще не видели, черт их возьми! Офицеры – все шляхта, достойные люди, именитые, но за каждым из них уголовщина в прошлом. Сидят теперь в Любиче, что же мне с ними осталось делать?
– Так вы со своим отрядом к нам приехали?
– Да, неприятель от холода заперся в городах. Мои люди обтрепались, как метлы от продолжительного употребления, поэтому князь-воевода назначил мне стоянку в Поневеже. Ей-богу, этого отдыха я вполне заслужил.
– Кушайте, пожалуйста!
– Для вас я готов и яд съесть. Часть своих оборванцев я оставил в Поневеже, часть в Упите, а самых достойных пригласил в Любич. Они скоро придут к вам с поклоном.
– А где же вас нашли ляуданцы?
– Я их встретил по дороге в Поневеж, но пришел бы сюда и без них.
– Выпейте еще вина!
– Для вас я готов и яду выпить.
– Но о смерти дедушки и о завещании вы узнали только от ляуданцев?