Доказательств вокруг было много. Мюллер знал об этом и чувствовал, какая страшная ответственность тяготела теперь на нем; знал, что его ждут либо королевские милости, фельдмаршальский жезл, почести и титулы, или окончательное падение. И так как он сам начал убеждаться, что этого «ореха» ему не раскусить, то он принял ксендзов с необычайной любезностью, как императорских или султанских посланников. Пригласив их на обед, он сам пил за их здоровье, пил за здоровье настоятеля и пана мечника серадзского; он подарил им рыбы для монастыря, наконец, вручил условия сдачи настолько необременительные, что ни минуты не сомневался, что они будут приняты с радостью. Отцы смиренно поблагодарили, как приличествует монахам, взяли бумагу и ушли. Мюллер предсказывал, что к восьми часам утра ворота монастыря будут открыты. Радость в шведском лагере царила неописуемая. Солдаты оставили свои позиции, подходили к стенам и начинали разговаривать с осажденными.
Но из монастыря дали знать, что по столь важному делу настоятель должен созвать общий совет, и поэтому монахи просят отсрочки еще на один день. Мюллер согласился без колебания. И действительно, в трапезной совещались до поздней ночи. Хотя Мюллер был старым и опытным воином, хотя в шведской армии не было, пожалуй, генерала, который вел бы столько переговоров со всевозможными городами и крепостями, но все же сердце у него тревожно билось, когда на следующее утро он увидел двух монахов в белых рясах, подходивших к квартире, которую он занимал. Это были уже другие; впереди шел ксендз Матвей Блешинский, лектор философии, несший письмо с печатями. За ним шел отец Захария Малаховский, скрестив руки на груди, опустив голову, с лицом слегка побледневшим.
Генерал принял их в присутствии штаба и всех старших офицеров и, любезно ответив на поклон отца Блешинского, быстро взял у него письмо из рук, сорвал печать и стал читать.
Вдруг лицо его страшно изменилось: волна крови ударила ему в голову, глаза вышли из орбит, шея вздулась, и от страшного гнева волосы дыбом встали у него под париком. Некоторое время он не мог даже говорить и лишь указал рукой на письмо ландграфу гессенскому, который пробежал его глазами и, обратившись к полковникам, сказал спокойно:
– Монахи заявляют, что они до тех пор не могут отречься от Яна Казимира, пока архиепископ не провозгласит королем Карла-Густава, то есть, другими словами, они не хотят его признавать!
Тут ландграф рассмеялся, Садовский впился насмешливыми глазами в Мюллера, а Вжещович в бешенстве теребил бороду. Среди присутствующих послышался грозный ропот негодования.
Вдруг Мюллер хлопнул в ладоши и крикнул:
– Караульные, сюда!
В дверях показались усатые лица мушкетеров.
– Взять эти бритые морды и запереть! – крикнул генерал. – Пан Садовский, пошлите парламентеров в монастырь с предупреждением, что, если они сделают хотя бы один выстрел, я обоих монахов сейчас же повешу.
Ксендзов увели среди насмешек и издевательства солдат. Мушкетеры надели им на голову свои шляпы, так что они закрывали им глаза, и нарочно наводили их на всевозможные препятствия, и, когда кто-нибудь из ксендзов спотыкался или падал, среди солдат раздавался взрыв смеха. Упавшего поднимали, прикладами ружей били по спине и по плечам. Другие бросали в них конским навозом, некоторые растирали снег в руке и прикладывали его к тонзурам на голове монахов или клали за ворот. Какой-то солдат отрезал шнур от трубы и, обвязав его вокруг шеи монаха, представлял, будто ведет продавать скотину, и выкрикивал цену.
Оба они шли тихо, скрестив на груди руки, с молитвой на губах. Наконец, их заперли в амбаре, продрогших от холода и тяжко оскорбленных; вокруг стояла стража с мушкетами.
В монастырь сообщили уже приказ или, вернее, угрозу Мюллера.
Отцы испугались, войско онемело от ужаса. Пушки замолкли; никто не знал, что делать. Оставить монахов в руках неприятеля было невозможно; послать других – их снова задержал бы Мюллер. Но через несколько часов сам он прислал гонца с вопросом, что они думают делать.
Ему ответили, что, пока он не освободит монахов, никакие переговоры не могут иметь места, ибо как же монастырь может верить, что генерал выполнит предложенные условия, если, вопреки общепринятому праву народов, он арестовал послов, которых даже варвары считают неприкосновенными.
На это заявление не было получено ответа, и страшная неуверенность тяготела над монастырем и леденила души осажденных.
А шведские войска, в руках которых были теперь заложники, лихорадочно работали над тем, чтобы приблизиться к недоступному монастырю. Наскоро возводили новые окопы, устанавливали пушки. Набравшиеся храбрости солдаты подходили к стенам на расстояние полувыстрела. Они угрожали монастырю, защитникам. Полупьяные шведы кричали, грозили кулаками монастырю:
– Сдавайтесь, или висеть вам, как висеть вашим послам!
Некоторые из них поносили Пресвятую Деву и католическую веру. Осажденные, опасаясь за жизнь ксендзов, должны были выслушивать это терпеливо. У Кмицица дыхание захватывало от бешенства. Он рвал на себе волосы и одежду, заламывал руки и наконец обратился к пану Чарнецкому:
– Ох, говорил я, говорил, что никаких переговоров не надо с разбойниками! А теперь – стой, терпи! А они на нас чуть не с кулаками лезут и кощунствуют… Матерь Божья, смилуйся надо мной, дай мне терпение… Господи боже, они скоро на стену полезут… Держите меня, свяжите, как разбойника, я не выдержу!
А те подходили все ближе и кощунствовали все больше.
Между тем случилось новое событие, которые привело осажденных в полнейшее отчаяние. Пан каштелян киевский, сдавая Краков, выговорил себе условие, что он со всем войском уйдет в Силезию и будет стоять там до конца войны. Семьсот человек пехоты из этого войска королевские гвардейцы, под командой полковника Вольфа, стояли неподалеку от границы и, доверяя договору, не принимали никаких мер предосторожности.
И вот Вжещович уговорил Мюллера захватить этих людей. Он послал самого Вжещовича с двумя тысячами рейтар, которые ночью перешли границу, напали на спящих и взяли их в плен, всех до одного. Когда их привели в шведский лагерь, Мюллер велел нарочно обводить их вокруг стен, чтобы показать монахам, что то войско, на помощь которого они рассчитывали, будет теперь участвовать во взятии Ченстохова.
Осажденные с ужасом смотрели на королевскую гвардию, которую водили вокруг стен; никто не сомневался, что Мюллер пошлет ее первой на штурм.
В войске снова поднялась паника; некоторые из солдат стали ломать оружие и кричать, что выхода больше нет и ничего не осталось, как сдаться возможно скорее. Упала духом и шляхта.
Кое-кто из шляхты опять обратился к Кордецкому с просьбой пожалеть Детей, пожалеть святое место, икону и монастырскую братию. И только авторитет Кордецкого и пана Замойского с трудом усмирили это волнение.
А ксендз Кордецкий думал прежде всего об освобождении арестованных монахов и взялся за лучшее средство: он написал Мюллеру письмо, что охотно пожертвует двумя монахами для блага церкви. Пусть генерал приговаривает их к смерти; тогда все будут знать, чего можно от него ожидать и можно ли верить его обещаниям.
Мюллер обрадовался, так как думал, что дело подходит к концу. Но он не сразу поверил словам Кордецкого и его готовности пожертвовать двумя монахами. И одного из них, ксендза Блешинского, он отправил в монастырь, взяв с него клятву, что он вернется сам, добровольно, независимо от того, какой бы ответ он ни принес. Он также обязал его клятвой преувеличить размеры шведских сил и доказать невозможность дальнейшей обороны. Монах повторил все добросовестно, но глаза его говорили совсем другое; наконец он сказал:
– Но, дорожа своей жизнью менее, чем благом церкви, я ожидаю решения совета, и то, что вы решите, я в точности передам неприятелю.
И ему велено было ответить, что монастырь хочет вести переговоры, но не может верить генералу, который задерживает послов. На следующий день Мюллер послал в монастырь другого монаха, отца Малаховского, но и он вернулся с тем же ответом.
Тогда обоим был объявлен смертный приговор.
Это было на квартире Мюллера, в присутствии всего штаба и старших офицеров. Все они пристально смотрели в лица монахов, интересуясь тем, какое впечатление произведет на них смертный приговор, и с величайшим изумлением увидели на лицах обоих такую великую, неземную радость, точно их посетило величайшее счастье. Побледневшие лица монахов слегка зарумянились, глаза наполнились светом, и отец Малаховский сказал дрожащим от волнения голосом:
– Ах, почему же мы умираем не сегодня, если предназначено нам пасть жертвой за Бога и короля!
Мюллер велел их сейчас же увести. Оставшиеся офицеры переглядывались друг с другом, и наконец один из них сказал:
– С таким фанатизмом трудно бороться.
Ландграф гессенский спросил:
– То есть вы хотите сказать, что такая вера была только у первых христиан?
Потом он обратился к Вжещовичу.
– Граф Вейхард, – сказал он, – интересно знать, что вы думаете об этих монахах?
– Мне нечего о них думать, – высокомерно ответил Вжещович, – о них подумал уже генерал!
Вдруг Садовский выступил на середину комнаты и остановился перед Мюллером.
– Вы не можете приговорить к казни этих монахов! – сказал он решительно.
– Это еще почему?
– Потому, что тогда ни о каких переговорах не может быть и речи, ибо осажденные возгорятся местью и скорее падут все до одного, чем сдадутся!
– Виттенберг пришлет мне тяжелые орудия.
– Вы не сделаете этого, генерал, – с силой повторил Садовский, – так как это послы, которые пришли к нам с доверием.
– Так ведь я их и повешу не на доверии, а на веревке!
– Эхо этого поступка разнесется по всей стране, взволнует умы и лишит нас симпатий поляков.
– Оставьте, пожалуйста, в покое ваше эхо… Я слышал о нем сто раз!
– Вы не сделаете этого, генерал, без ведома его королевского величества!
– Вы не имеете права напоминать мне о моих обязанностях по отношению к королю!
– Но имею право просить уволить меня от службы, по причинам, которые я изложу его королевскому величеству. Я хочу быть солдатом, а не палачом!
Вслед за ним выступил маршал, ландграф гессенский, и сказал демонстративно:
– Садовский, дайте мне вашу руку. Вы благородный и честный человек!
– Что это? Что это значит? – закричал Мюллер, срываясь с места.
– Генерал, – холодно сказал ландграф гессенский, – я осмеливаюсь думать, что Садовский честный человек, и полагаю, что в этом нет ничего противного дисциплине!
Мюллер не любил ландграфа гессенского, но этот холодный, вежливый и в то же время презрительный способ разговаривать с людьми, свойственный людям высокого происхождения, очень ему импонировал. Мюллер даже старался усвоить себе эту манеру, что ему, впрочем, не удавалось; он сдержался все же и сказал спокойно:
– Монахи завтра будут повешены!
– Это не мое дело, – ответил ландграф гессенский, – но в таком случае, генерал, велите еще сегодня перерезать те две тысячи поляков, которые стоят в нашем лагере, ибо если вы этого не сделаете, то они завтра нападут на нас… И то уж шведскому солдату безопаснее быть среди стаи волков, чем попасть на их стоянку. Вот все, что я хотел сказать, а теперь позвольте пожелать вам успеха…
Сказав это, он вышел из квартиры.
Мюллер наконец сообразил, что зашел слишком далеко. Но приказаний своих он не отменил, и в тот же день стали строить виселицу на глазах у всего монастыря. А солдаты, пользуясь временным перемирием, подходили еще ближе к стенам, не переставали издеваться, кощунствовать и ругаться. Они подходили целыми толпами, точно намеревались идти на штурм.
Вдруг пан Кмициц, которого не связали, как он ни просил, не выдержал и выстрелил из пушки в самую большую толпу так искусно, что уложил на месте всех солдат, которые стояли в линии выстрела. Это было точно сигналом: в ту же минуту без приказаний и даже вопреки им загрохотали все орудия, затрещали ружья и самопалы.
Шведы, находясь со всех сторон под выстрелами, с воем и криками бросились бежать от монастыря, оставляя по дороге убитых и раненых.
Чарнецкий побежал к Кмицицу.
– А ты знаешь, что за это пуля в лоб?
– Знаю. Мне все равно, берите меня!
– Ну тогда целься лучше.
И Кмициц целился прекрасно. В шведском лагере все заволновалось, но было очевидно, что шведы первые нарушили перемирие, и Мюллер в душе находил, что ясногорцы были правы.
Даже больше, Кмициц и ожидать не мог, что своими выстрелами он спас жизнь обоим монахам, так как благодаря этим выстрелам Мюллер окончательно убедился, что монахи, в крайнем случае, действительно готовы пожертвовать двумя товарищами ради блага церкви и монастыря. Кроме того, выстрелы привели его к убеждению, что, если хоть один волос упадет с головы послов, он никогда уже не услышит со стороны монастыря ничего, кроме этого грохота.
На следующий день он пригласил обоих монахов к обеду и через день отослал их в монастырь.
Ксендз Кордецкий заплакал, увидев их; все обнимали их и изумлялись, слыша из их уст, что именно эти выстрелы их и спасли. Настоятель, который раньше сердился на Кмицица, позвал его и сказал:
– Я сердился на тебя, думал, что ты их погубил, но тебя, верно, Пресвятая Дева вдохновила. Это знак благодати, радуйся!
– Отец дорогой, теперь уж переговоров не будет? – спросил Кмициц, целуя его руки.
Но не успел он этого спросить, как вдруг у ворот раздался звук трубы, и новый посол Мюллера вошел в монастырь.
Это был пан Куклиновский, полковник добровольческого полка, таскавшегося за шведами.
В полку этом служили одни беспутные люди, без чести и совести, а частью диссиденты: лютеране, ариане и кальвинисты. Этим и объяснялась их дружба со шведами; к Мюллеру их загнала жажда грабежей и добычи. Шайка эта, состоявшая из шляхты, преступников и беглых арестантов, а частью из висельников, сорвавшихся с веревки, немного напоминала прежнюю «партию» Кмицица; но Кмицицовы люди дрались как львы, а эти предпочитали грабить, насиловать женщин, уводить лошадей и взламывать сундуки.
И Куклиновский тоже не был похож на Кмицица. Волосы его уже серебрились, лицо его было увядшее, нахальное и бессовестное. Огромные хищные глаза говорили о необузданном характере. Это был один из тех солдат, в которых благодаря разгульной жизни и постоянным войнам совесть выгорела до последней искры. Много ему подобных участвовало в Тридцатилетней войне. Они готовы были служить кому угодно, и зачастую простая случайность решала, на чью сторону им стать.
Ни отчизны, ни веры – словом, ничего святого для них не существовало. Они знали только войну, в ней искали наслаждения, разврата, денег и забвения. Поступая к кому-нибудь на службу, они служили довольно верно, в силу каких-то особенных понятий о военно-разбойничьей чести, и еще потому, чтобы не портить себе и другим репутации. Таков был и Куклиновский. Благодаря своей храбрости и необыкновенной настойчивости он пользовался большим авторитетом среди своей шайки. Он с легкостью набирал людей. Жизнь свою он провел в разных полках и в разных войсках. Был он атаманом в Сечи, водил полки в Валахию, набирал добровольцев в Австрии, а во время Тридцатилетней войны прославился как командир конного полка. Его кривые, дугообразные ноги говорили о том, что большую часть своей жизни он провел на коне. Притом он был худ как палка и слегка сутуловат от распутной жизни. Немало крови, пролитой не только на войне, тяготело на его совести, и все же это был по натуре человек не совсем плохой; у него бывали иногда благородные порывы; он был просто испорчен до мозга костей. Сам он говорил не раз в компании, под пьяную руку:
– Случались и такие дела, за которые меня громы должны были поразить, а вот не поразили!
Эта безнаказанность была причиной того, что он не верил в справедливость и кару Божью не только при жизни, но и после смерти, иначе говоря, в Бога он не верил, верил только в черта, в колдунов, в астрологов и в алхимиков.
Одевался он по-польски, так как считал этот костюм наиболее подходящим для кавалериста; и только подстригал по-шведски свои черные усы, закручивая вверх их длинные концы. Речь свою он пересыпал уменьшительными и ласкательными именами, как ребенок, и их странно было слышать из уст такого воплощенного дьявола, волка, лакающего человеческую кровь. Говорил он много и пространно, считал себя знаменитостью и одним из первых в мире кавалеристов.
Мюллер, который, вообще говоря, тоже принадлежал к подобному сорту людей, очень ценил его и любил сажать у себя за стол. Теперь Куклиновский сам навязался помочь ему, ручаясь, что он своим красноречием тотчас образумит монахов. Еще раньше, когда после ареста ксендзов пан Замойский, мечник серадзский, лично собирался в лагерь Мюллера и требовал заложника, Мюллер послал Куклиновского; но пан Замойский и ксендз Кордецкий его не приняли, как человека не надлежащего сана.
С тех пор Куклиновский оскорбился смертельно на защитников Ясной Горы и решил всеми силами им вредить.
И он отправился послом, во-первых, чтобы выполнить эту функцию, а во-вторых, чтобы все осмотреть и заронить кое-где злые семена. Так как он давно знал пана Чарнецкого, то вошел в те ворога, которые охранял пан Петр; но пан Чарнецкий спал еще, его заменял Кмициц; он и проводил гостя в трапезную.
Куклиновский глазами знатока осмотрел пана Андрея, и ему сейчас же понравились не только лицо, но и прекрасная военная выправка молодого человека.
– Солдат всегда разглядит солдата! – сказал он, приподнимая колпак. – Я никогда не ожидал, чтобы у монахов гостили такие прекрасные офицеры! Позвольте узнать, как вас зовут?
У Кмицица вся душа переворачивалась при виде поляков, служивших шведам, все же он вспомнил недавний гнев ксендза Кордецкого и то значение, которое он придавал переговорам, и ответил ему холодно и спокойно:
– Я Бабинич, бывший полковник литовских войск, а теперь волонтер на службе у Пресвятой Девы.
– А я Куклиновский, тоже полковник, о котором вы, должно быть, слышали, ибо и имя мое, и саблю мою вспоминали не раз во время войн как в Речи Посполитой, так и за границей.
– Челом вам, – сказал Кмициц, – слышал!
– Ну вот видите… значит, вы с Литвы… И там бывают славные солдаты… Мы всегда друг про друга знаем, ведь трубы славы далече слышно!.. Знали вы там некоего Кмицица?
Вопрос был задан так неожиданно, что пан Андрей остановился как вкопанный.
– А вы, ваша милость, почему о нем спрашиваете?
– Ибо я его люблю, хоть не знаю: мы похожи друг на друга, как пара сапог… Я это всегда повторю: только два солдата и есть во всей Речи Посполитой – я в Польше, а Кмициц на Литве. Пара голубков! А вы его лично знали?
«Чтобы тебя разорвало!» – подумал Кмициц.
Но, вспомнив о цели прихода Куклиновского, он сказал громко:
– Я его лично не знал… Войдите, пожалуйста, вас совет ожидает.
Сказав это, он указал ему на дверь, куда встретить гостя вышел один из монахов. Куклиновский отправился вместе с ним в трапезную, но успел обернуться и сказать Кмицицу:
– Приятно мне будет, пан кавалер, если вы, а не другой и назад меня проводите.
– Я подожду вас, – ответил Кмициц.
И он остался один. Стал ходить взад и вперед быстрыми шагами. Вся душа была возмущена в нем, и сердце обливалось черной кровью от злости.
– Смола не так прилипчива, как худая слава, – пробормотал он. – Этот негодяй, этот предатель называет меня братом и считает товарищем, вот чего я дождался! Все висельники считают меня своим братом, и никто из честных людей не вспомнит обо мне без отвращения. Мало я еще сделал, мало! Если бы я мог хоть проучить эту шельму… Не может быть иначе, надо это сделать…
Совещание в трапезной еще продолжалось. Стемнело.
Кмицицу пришлось ждать долго. Наконец показался пан Куклиновский. Лица его пан Андрей разглядеть не мог, но по его частому сапу он догадался, что миссия его оказалась неудачной и не особенно ему понравилась, так как у него даже пропала охота разговаривать. Некоторое время они шли молча; Кмициц решил разузнать у него всю правду и сказал с притворным сочувствием:
– Должно быть, вы возвращаетесь ни с чем… Наши ксендзы упорны, и, говоря между нами, они поступают не очень умно! – Тут он понизил голос. – Ведь не век же нам защищаться.
Пан Куклиновский остановился и взял его за руку.
– Ага, вот и вы, стало быть, думаете, что они делают глупость? Есть у вас умишко, есть! А попиков мы в муку измелем – помяните мое слово! Не хотят слушать Куклиновского – послушают его саблю!
– Мне, изволите ли видеть, до них дела нет, – ответил Кмициц, – а беспокоит меня участь места этого: оно ведь как-никак свято! Чем позже оно сдастся, тем тяжелее будут условия… Разве что верны слухи, будто вся страна поднимается, будто шведов местами уже начинают бить и будто хан идет с помощью… Если так, то Мюллер должен будет отступить.
– Я вам скажу по секрету: в стране уже не прочь пустить шведам кровь, да и в войске тоже, – это правда! Насчет хана тоже поговаривают! Но Мюллер не отступит. Через несколько дней ему привезут тяжелые орудия. Вот мы и выкурим этих лисиц из их норы, а потом что будет, то будет! Но умишко у вас есть!..
– Вот и ворота! – сказал Кмициц. – Здесь мне надо проститься с вами. А может быть, вы хотите, чтобы я проводил вас вниз?
– Проводите, проводите! Несколько дней тому назад вы стреляли вслед послу…
– Ну что вы говорите?
– Может быть, нечаянно… А все-таки лучше проводите! Мне, кстати, надо сказать вам несколько слов.
– И мне – вам!
– Ну вот и прекрасно!
Они вышли за ворота и погрузились в темноту. Здесь Куклиновский остановился и, схватив Кмицица за рукав, заговорил снова:
– Вы, пан кавалер, кажетесь мне расторопным и неглупым, притом же я угадываю в вас солдата телом и душой. Зачем вы, черт возьми, держите сторону ксендзов, а не таких же, как мы, солдат? Зачем вы хотите быть ксендзовским прислужником? Наша компания лучше и веселей, – за чарками, за игрой, с женщинами… Понимаете?
И он сжал его руку пальцами.
– Этот дом, – продолжал он, указывая на монастырь, – горит, и глуп тот, кто не бежит из загоревшегося дома! Вы, может быть, боитесь, что вас назовут изменником? Так плюньте на тех, кто вас так назовет. Идите в нашу компанию. Я, Куклиновский, предлагаю вам это! Хотите, слушайте, не хотите, не слушайте, я сердиться не буду. Генерал примет вас хорошо, я за это ручаюсь, а мне вы понравились, и я все это говорю из расположения к вам. А компания у нас веселая, веселенькая… На то солдату и свобода, чтобы он служил кому хочет. На что вам монахи? Помните, что среди нас есть и честные люди. Столько шляхты, столько панов, гетманов!.. Чем вы лучше? А разве кто-нибудь теперь держит сторону Казимира? Никто! Один только Сапега Радзивилла душит. Кмициц заинтересовался:
– Сапега, говорите вы, Радзивилла душит?
– Да. Он его жестоко поколотил на Полесье, а теперь осаждает в Тыкоцине. А мы ему не мешаем.
– Почему?
– Король шведский предпочитает, чтобы они съели друг друга! Радзивилл никогда не был надежен, он о себе только думал… Кроме того, он, говорят, уже еле дышит. Кто допустил до того, что его окружили, того поминай как звали. Он уже погиб!
– И шведы не идут к нему на помощь?
– Кому же идти? Сам король в Пруссии, так как там самые важные дела. Курфюрст до сих пор все изворачивался (но теперь он не вывернется!), в Великопольше война, Виттенберг служит в Кракове, у Дугласа работа с горцами, вот они и предоставили Радзивилла самому себе. Пусть его Сапега съест. Вырос Сапега, что и говорить… Но придет и ему черед! Наш Карл, как только поладит с Пруссией, мигом Сапеге рога снимет. Теперь с ним ничего не поделаешь, потому что за ним вся Литва стоит.
– А Жмудь?
– Жмудь держит в своих лапах Понтус де ла Гарди, а у него рука тяжелая, уж я знаю!
– Так вот как пал Радзивилл, он, который мощью с королями равнялся?
– Гаснет он, гаснет!
– Неисповедимы пути Господни.
– Превратности войны! Но не в том дело. Ну так как же? Вы ничего не решили насчет того предложения, которое я вам сделал? Вы жалеть не будете. Идемте к нам! Если вам нельзя сейчас, то подумайте до завтрашнего или послезавтрашнего дня, пока не прибудут тяжелые орудия. Они, видно, верят вам, если позволяют выходить за ворота, как сейчас. Или же возьмитесь отнести нам письма и больше не возвращайтесь.
– Вы тянете меня на сторону шведов, потому что вы шведский посол, – сказал Кмициц, – иначе вам поступить нельзя, но в душе бог вас знает, что вы думаете. Есть такие, которые служат шведам, но в душе желают им всякого зла.
– Даю кавалерское слово, – ответил Куклиновский, – что я говорю искренне, и не потому, что я посол. За воротами я уже не посол, и, если вы хотите, я добровольно слагаю с себя свое звание и говорю вам как частный человек: бросьте вы к черту эту поганую крепость!
– Это вы говорите как частное лицо?
– Да.
– И я могу вам ответить как частному лицу?
– Я сам вам это предлагаю.
– Тогда послушай меня, пан Куклиновский, – тут Кмициц наклонился и взглянул прямо в глаза собеседнику, – ты – шельма, предатель, мерзавец, подлец и архипес! Довольно с тебя или хочешь, чтобы я тебе еще в глаза плюнул?!
Куклиновский до того изумился, что некоторое время не мог вымолвить ни слова.
– Как так? Что? Хорошо ли я расслышал?
– Довольно этого с тебя, собака, или хочешь, чтобы я тебе в глаза плюнул?!
В руке Куклиновского сверкнула сабля, но Кмициц схватил его своей железной рукой, вырвал саблю, затем дал пощечину, так что эхо раздалось в темноте, дал другую, повернул Куклиновского несколько раз в руках и, толкнув его изо всей силы в спину, крикнул:
– Частному лицу, а не послу!
Куклиновский покатился вниз как камень, выброшенный из пращи, а пан Андрей спокойно пошел к воротам.
Все это происходило почти у подножия горы, так что со стен их трудно было разглядеть. Но все же у ворот Кмициц встретил ксендза Кордецкого, который поджидал его и тотчас, отведя его в сторону, спросил:
– Что ты так долго делал с Куклиновским?
– Я вышел с ним поговорить, – ответил пан Андрей.
– Что же он говорил?
– Говорил, что насчет хана – правда.
– Слава Богу, умеющему вдохновить сердца басурманам и из врагов сделать их друзьями!
– Говорил также, что Великопольша восстала.
– Слава Богу!
– Что регулярные войска все неохотнее служат шведам, что на Полесье воевода витебский, Сапега, разбил изменника Радзивилла и что на его стороне все честные граждане. Говорил, что за ним стоит вся Литва, за исключением Жмуди, которую держит в своих руках Понтус де ла Гарди.
– Слава Богу! А больше вы ни о чем не говорили?
– Как же, потом Куклиновский уговаривал меня перейти к шведам.
– Я так и думал, – ответил ксендз Кордецкий, – это дурной человек! Что же ты ему ответил?
– Видите ли, отец, он сказал мне: «Я слагаю с себя мое посольское звание, так как за воротами посольство мое и так кончилось, и уговариваю вас как частное лицо». А я для большей уверенности еще спросил его, могу ли ответить ему как частному лицу? Он сказал: «Хорошо!» – и тогда…
– Что – тогда?
– Тогда я дал ему по морде, так что он покатился вниз.
– Во имя Отца и Сына и Святого Духа!
– Не сердитесь, отец… Я все это очень ловко устроил, и ручаюсь, что он никому об этом и не заикнется!
Ксендз помолчал немного.
– Что ты сделал это из благородства, я знаю! – ответил он через минуту. – Меня огорчает только то, что ты нажил себе нового врага. Это страшный человек.
– Ну, одним больше, одним меньше!.. – сказал Кмициц и потом шепнул ксендзу на ухо: – Вот князь Богуслав – это враг! А что мне какой-нибудь Куклиновский? Я и думать о нем забуду.