Спустя две недели в Таурогах все закипело. Однажды вечером пришли беспорядочные остатки войск Богуслава, партиями в тридцать – сорок человек. Исхудалые, оборванные, похожие больше на привидения, чем на людей, они привезли известие о поражении князя Богуслава под Яковом, где он потерял все: армию, пушки, обоз и лошадей. Шесть тысяч отборных солдат отправились с князем в поход, а вернулось всего четыреста рейтар, которых князь с трудом спас от разгрома.
Из поляков, кроме Саковича, не вернулся никто; все те из них, которые не были убиты, перешли к Сапеге. Многие из иностранных офицеров предпочли добровольно перейти на сторону победителя. Словом, никогда еще ни один Радзивилл не возвращался из похода таким разгромленным и обесславленным.
И насколько прежде придворные льстецы не знали границ в восхвалении Богуслава как полководца, настолько теперь все жаловались на его неумелый способ ведения войны. В последние дни отступления в остатке войска поднялось такое недовольство, что дисциплина упала совершенно, и князь счел более благоразумным держаться немного позади.
Он остановился с Саковичем в Россиенах. Гасслинг, узнав об этом, тотчас пошел сообщить эту новость Оленьке.
– Важнее всего то, – сказала она, выслушав его, – гонятся ли за князем Сапега и Бабинич и решили ли они перенести войну сюда?
– Из донесений солдат ничего нельзя понять толком, – ответил он, – у страха глаза велики, но некоторые из них говорят, что Бабинич уже здесь. Но раз князь и Сакович остановились, значит, за ними гонятся, не торопясь.
– Но ведь они будут гнаться! Трудно предположить иначе! Какой победитель не станет преследовать разбитого врага?
– Это видно будет! Я хотел переговорить с вами о другом. Князь раздражен болезнью и неудачами, и от него можно ожидать каких-нибудь страшных поступков. Не расставайтесь, панна, с теткой и панной Божобогатой; не соглашайтесь на то, чтобы пана мечника отправили в Тильзит, как это было до похода.
Оленька ничего не ответила. Мечника никто и не отправлял в Тильзит, а просто после удара, нанесенного ему князем, он несколько дней болел, и Сакович, чтобы скрыть поступок князя, распустил слух, что старик уехал в Тильзит. Но она ничего не сказала об этом Кетлингу, так как гордой девушке стыдно было признаться, что одного из Биллевичей избили, как собаку.
– Благодарю вас за предупреждение, – сказала она после минутного молчания.
– Я считал это своим долгом.
Но сердце ее снова наполнилось горечью. Ведь не так давно еще от Кетлинга всецело зависело, чтобы на нее не обрушилась эта новая опасность. Стоило ему только согласиться на бегство, и она была бы далеко и навсегда освободилась бы от Богуслава.
– Пан кавалер, – сказала она, – счастье для меня, что это предостережение не затрагивает вашей чести и князь не дал вам предписания не делать этого!
Кетлинг понял намек и ответил:
– Все, что касается моей службы и долга, я всегда буду исполнять или погибну! Другого выхода я не знаю и знать не хочу. Вне исполнения моих служебных обязанностей я могу бороться со всякой низостью. И, как частное лицо, я оставляю вам этот пистолет и говорю: защищайтесь… опасность близка!.. Если нужно – убейте! Тогда я освобожусь от присяги и поспешу к вам на помощь!
Он поклонился и пошел к двери, но Оленька остановила его:
– Пан кавалер, бросьте эту службу, вступитесь за правое дело и защищайте обиженных. Вы этого достойны, вы честный человек и не вам служить изменнику!
– Я давно уже бросил бы службу и попросил отставки, если бы не надеялся, что, оставаясь здесь, я могу быть вам полезен. Теперь поздно! Если бы князь вернулся победителем, я не колебался бы ни минуты… Но теперь, когда он побежден, когда его, быть может, преследует неприятель, – с моей стороны было бы трусостью просить отставки до истечения срока. Вы еще вдоволь насмотритесь, как малодушные люди будут бросать побежденного князя, но меня среди них вы не увидите! Прощайте… Из этого пистолета можно пробить даже панцирь…
Кетлинг ушел, оставив на столе оружие, которое она тотчас же спрятала. К счастью, опасения молодого офицера оказались неосновательными.
Князь прибыл вечером вместе с Саковичем и Петерсоном, но такой разбитый и больной, что едва держался на ногах. К тому же он сам хорошенько не знал, преследует ли его Сапега, или если не преследует, то не послал ли он в погоню Бабинича с легкой конницей.
Правда, Богуслав в атаке опрокинул его вместе с конем, но все-таки не смел верить, что убил его. Ему показалось, что рапира скользнула по кольчуге Бабинича. Впрочем, ведь он однажды уже выстрелил в него в упор, и все-, таки ничего не вышло.
Сердце князя сжималось от боли при мысли, что сделает с его имениями Бабинич, когда нападет на них с татарами. А защищать было нечем не только поместья, но и собственную особу: между его наемниками было не многс таких, как Кетлинг, и можно было предвидеть, что при первом известии о, приближении войск Сапеги все его бросят.
Князь думал пробыть в Таурогах не более двух или трех дней, ему надо было торопиться в Пруссию к курфюрсту и Стенбоку, которые могли его снабдить новыми войсками и поручить ему осаду прусских городов или послать его на помощь королю, который собирался предпринять новый поход в глубь Речи Посполитой.
В Таурогах надо было оставить какого-нибудь офицера, который сумел бы привести в порядок оставшиеся войска, рассеял бы отряды крестьян и шляхты, защищал бы имения Радзивиллов и сносился бы с Левенгауптом, начальником шведских войск на Жмуди.
Поэтому, приехав в Тауроги и переночевав, князь утром позвал к себе Caковича, которому он одному только и верил и от которого ничего не скрывал.
Странным было это первое «доброе утро» в Таурогах, которым обменялись друзья после неудачного похода.
Оба они долго молчали и посматривали друг на друга. Первый заговорил князь:
– Ну, все полетело к черту!
– К черту! – повторил Сакович.
– Иначе и быть не могло в такую погоду. Если бы у меня было больше легкой конницы или если бы черти не принесли этого Бабинича… Ишь как назвался, висельник! Но никому не говори об этом, чтобы не вплести новых лавров в венок его славы!
– Я не скажу… Но не станут ли трубить офицеры, не знаю! Ведь вы же сами, князь, представили его у ваших ног своим офицерам как оршанского хорунжего.
– Немцы не различают польских фамилий. Для них все равно – Кмициц или Бабинич. Ах, – клянусь рогами Вельзевула! – если бы только мне удалось его схватить!.. А ведь он был в моих руках… И еще, шельма, взбунтовал моих людей и увлек за собой отряд Гловбича. Должно быть, это какой-то ублюдок из нашего рода… Он был в моих руках и ускользнул… Это мучит меня больше, чем весь этот неудачный поход!
– Он был в ваших руках, но стоил бы моей головы!
– Слушай, Ясь, скажу тебе откровенно: пусть бы там с тебя шкуру содрали, только бы я мог обтянуть барабан шкурой Кмицица…
– Спасибо, Богусь! Впрочем, большего я и не мог ожидать от твоей дружбы! Князь захохотал:
– И визжал бы ты на рожне у Сапеги! Из тебя бы все твои плутни вместе с салом вытопили. Ma foi! Хотел бы я это видеть!
– А я хотел бы тебя видеть в руках Кмицица, твоего милого родственника! Лицом вы непохожи, но осанкой похожи, и ноги у вас одинаковые, и оба вздыхаете по одной и той же девке. Только она, видимо, чует, что тот поздоровее и солдат получше тебя.
– С двумя такими, как ты, он справится, а я его свалил и по брюху его проехал… Будь у меня две минуты времени, я бы мог теперь поклясться, что мой родственник – покойник. Ты всегда был остроумен, и за это я тебя полюбил, но в последнее время от твоего остроумия не осталось и следа.
– А у тебя всегда остроумие было в ногах, и потому ты так улепетывал от Сапеги, что я разлюбил тебя и готов сам уйти к Сапеге.
– На виселицу?
– Но не на ту, которая приготовлена для Радзивилла!
– Довольно!
– Слушаюсь, ваше сиятельство.
– Надо расстрелять нескольких рейтар-крикунов и ввести дисциплину.
– Я велел сегодня утром повесить шестерых.
– Отлично! Слушай! Хочешь ли ты остаться с гарнизоном в Таурогах? Мне надо оставить здесь кого-нибудь.
– Хочу и прошу об этом. Тут никто лучше меня не справится. Солдаты боятся меня как огня, потому что знают, что со мной шутки плохи. Уж хотя бы ради сношений с Левенгауптом здесь надо оставить кого-нибудь почище Петерсона.
– А ты справишься с мятежниками?
– Можете быть уверены, ваше сиятельство, что в этом году жмудские сосны дадут более тяжелые плоды, чем обыкновенные шишки. Из крестьян я наберу и по-своему обучу два полка пехоты. Буду присматривать за поместьями, и, если мятежники нападут на них, я сейчас же заподозрю какого-нибудь шляхтича и выжму из него все до гроша. Но для начала мне нужно столько денег, чтобы я мог заплатить жалованье и обмундировать пехоту.
– Я дам, сколько смогу. Оставлю.
– Из приданого?
– Как это?
– То есть из денег Биллевича, которые вы отсчитали себе заранее.
– Если бы тебе удалось как-нибудь половчее свернуть шею этому мечнику, было бы прекрасно. Легко сказать, а ведь у него в руках моя расписка!
– Постараюсь. Но дело в том, не отослал ли он куда-нибудь эту расписку или не запрятала ли ее девка за рубашку. Вашему сиятельству не угодно удостовериться?
– Будет и это, но теперь мне надо ехать, да и проклятая лихорадка отняла у меня все силы.
– Позавидуйте мне, ваше сиятельство, что я остаюсь в Таурогах.
– Ты что-то уж очень охотно остаешься. Только… Может быть, ты… Я тебя велю крюками разорвать! Чего это ты так добиваешься остаться здесь?
– Хочу жениться.
– На ком?
– На панне Божобогатой-Красенской.
– Это хорошая мысль! Это превосходная мысль! – воскликнул князь, помолчав. – Мне говорили о каком-то наследстве.
– Да, после пана Лонгина Подбипенты. Вы знаете, ваше сиятельство, это богатый род, а его имения разбросаны в нескольких поветах. Правда, некоторые из них захвачены какой-то их девятой водой на киселе, а в других стоят московские войска. Будут тяжбы, споры, драки и наезды, но я сумею все отстоять и не уступлю никому ни пяди земли. Да и девка очень мне понравилась! Красавица! Я сейчас же заметил, когда мы ее захватили, что она притворялась напуганной, а сама в меня глазками стреляла. Когда останусь здесь, так амуры начнутся сами собой, от нечего делать.
– Одно говорю тебе. Жениться я тебе разрешаю, но помни: насчет чего другого – ни-ни!.. Понимаешь? Эта девушка – воспитанница Вишневецких, наперсница самой княгини Гризельды, а я не желаю оскорблять ни княгиню, ни пана старосту калуского.
– Нечего предостерегать, – ответил Сакович, – раз я хочу жениться по-настоящему, то и руки буду по-настоящему добиваться.
– Хорошо бы, если бы она оставила тебя с носом!
– Я знаю одного человека, которого уже оставили с носом, хотя он и князь… Но думаю, что со мной этого не случится. Я сужу по этой стрельбе глазенками!
– Не попрекай того, кого оставили с носом, как бы он тебя с рогами не оставил! Женись, Ян, женись, я буду у тебя шафером!
И без того страшное лицо Саковича исказилось от бешенства и гнева. Глаза его точно подернулись мглой, но он скоро опомнился и, обращая слова князя в шутку, ответил:
– Бедняжка! По лестнице подняться не может без посторонней помощи, а туда же – грозится! У тебя тут твоя Биллевич! Иди, дохлятина, иди! Будешь еще нянчить ребят Бабиничевых.
– Чтоб у тебя язык отсох, чертов сын! Над болезнью смеешься?! От которой я чуть не умер? Чтоб и тебя так околдовали!
– Какое там колдовство! Иной раз как посмотришь, как все просто на свете, так поневоле подумаешь, что чары – глупость!
– Сам ты глуп! Молчи! Не накликай беды. Ты мне все противнее становишься!
– Как бы я не оказался последним поляком, который был верен вашему сиятельству, ибо за мою верность мне платят черной неблагодарностью. Лучше поеду к себе домой и буду там сидеть спокойно и ждать конца войны.
– Ну перестань! Ты ведь знаешь, что я тебя люблю!
– Трудновато мне это понять! И какой только черт привил мне эту любовь к вашему сиятельству? Если и есть чары, то они именно здесь.
Сакович говорил правду: он действительно любил Богуслава. Князь знал это и платил ему если не привязанностью, то благодарностью, которую питают тщеславные люди к тем, кто их обожает.
Он охотно разрешил Саковичу осуществить его планы и даже обещал ему помочь.
Около полудня, когда он почувствовал себя несколько лучше, он оделся и пошел к Анусе.
– Я прихожу к вам, как старый знакомый, узнать о вашем здоровье, ваць-панна, и спросить, довольны ли вы своим пребыванием в Таурогах?
– Кто в плену, тот всем должен довольствоваться, – ответила со вздохом Ануся.
Князь рассмеялся:
– Вы не в плену. Правда, вас захватили вместе с отрядом Сапеги, и я велел вас отвезти сюда, но только ради вашей же безопасности. Волос не спадет здесь с вашей головы. Знайте и то, ваць-панна, что я глубоко уважаю княгиню Гризельду, которой вы так близки. И Вишневенские и Замойский мои родственники. Вы найдете здесь и свободу и покровительство, а я прихожу к вам, как настоящий друг, и говорю вам: если вам угодно ехать, то поезжайте хоть сейчас, я дам вам конвой, хотя у меня у самого мало солдат. Насколько я слышал, вас отправили из Замостья для того, чтобы вы вступили во владение вашим наследством. Но знайте, что теперь не время думать о наследствах. Да и в мирное время протекция пана Сапеги вам не пригодится: он только в Витебском воеводстве может что-нибудь сделать, но не здесь. Впрочем, он сам стал бы вести это дело через комиссаров… Вам нужен человек преданный и ловкий, который пользовался бы почетом и уважением в стране. Такой уж, наверно, не попадется впросак.
– Где мне, сироте, найти такого опекуна?! – воскликнула Ануся.
– Именно в Таурогах!
– Неужели вы сами, ваше сиятельство?..
Тут Ануся сложила руки и так трогательно посмотрела Богуславу в глаза, что, если бы князь не был до такой степени измучен и расстроен, он, наверно, не стал бы так ревностно блюсти интересы Саковича; но теперь ему было не до ухаживания, и он ответил:
– Если бы я только мог, я никому не поручил бы этого приятного дела, но мне необходимо ехать. Комендантом Таурог останется пан староста ошмянский, Сакович, славный кавалер и такой ловкий человек, что другого такого не найти во всей Литве. И вот, повторяю, останьтесь в Таурогах, потому что теперь всюду пошаливают разбойники и все дороги заняты мятежниками. Сакович о вас позаботится и защитит вас. Он посмотрит, что можно предпринять для получения этих имений; а уж если только он за это возьмется, то я могу поручиться, что никто лучше его не сумеет довести это дело до конца. Он мой друг, я его знаю и скажу вам лишь то, что если б я сам захватил ваши имения и потом узнал, что Сакович поднял против меня дело, то я бы предпочел уступить их ему добровольно, так как с ним шутки плохи.
– Только бы пан Сакович согласился помочь сироте.
– Будьте только с ним поласковее, и он все для вас сделает, ибо ваша красота запала ему в самое сердце. Он только и делает, что ходит и вздыхает…
– Разве могу я кому-нибудь запасть в сердце?
«Шельма девчонка!» – подумал князь. И громко прибавил:
– Пусть сам Сакович объяснит вам, как это случилось. А вы будьте только с ним поласковее; он хороший человек и знатного рода, таким пренебрегать не советую!
На следующий день князь получил письмо от прусского курфюрста с просьбой поспешить в Кролевец и принять начальство над вновь набранными войсками, которые должны были идти на Мальборг и Гданьск. В письме сообщалось и о смелом походе Карла-Густава на юг Речи Посполитой. Курфюрст предвидел неудачу этого похода и потому старался собрать как можно больше войска, чтобы, в случае нужды, стать необходимым для той или для другой стороны и продать подороже свою помощь и повлиять на ход войны. А потому он торопил молодого князя и вслед за первым гонцом послал второго, который прибыл в Тауроги на двенадцать часов позднее.
Князю нельзя было терять ни минуты, нельзя было даже отдохнуть, несмотря на то что лихорадка вернулась с прежнею силой. Надо было ехать. Он позвал Саковича и сказал ему:
– Быть может, придется девушку и мечника перевезти в Кролевец. Там мне легче будет справиться с этим ненавистным мне человеком; а ее, если я буду здоров, я возьму с собой в лагерь – довольно этих церемоний!
– Это хорошо; численность вашего войска может увеличиться! – ответил, прощаясь с князем, Сакович.
Спустя час князь уехал, и в Таурогах остался полным хозяином пан Сакович, который признавал над собой только одну власть – Ануси Божобогатой. И он стал сдувать каждую пылинку у ее ног, как это делал раньше князь перед Оленькой. Сдерживая свою дикую натуру, он был с ней необычайно вежлив, предупреждал все ее желания, угадывал все ее мысли и вместе с тем держался вдалеке, как подобало светскому кавалеру, который добивался руки и сердца панны.
А ей, надо признаться, нравилось царствовать в Таурогах; ей приятно было думать, что, как только наступал вечер, в залах нижнего этажа, в коридорах, в цейхгаузе, в саду, еще покрытом снежным инеем, раздаются вздохи старых и молодых офицеров; нравилось, что даже астролог вздыхает, глядя на звезды со своей одинокой башни, что даже мечник вздохами прерывает молитву.
Несмотря на свою прекрасную натуру, она все же была рада, что вздохи эти относятся не к Оленьке, а к ней; это радовало ее даже тогда, когда она думала о Бабиниче; она чувствовала свою силу, чувствовала, что если никто не мог устоять перед чарами ее глаз, то и в его душе они должны были оставить неизгладимый след.
«Ту он забудет, иначе быть не может! Там ему платят неблагодарностью! А когда это случится, он знает, где меня искать, и поищет… разбойник этакий!»
И она грозилась в душе: «Подожди! Уж я тебе отплачу, прежде чем обрадую!»
Хотя она и недолюбливала Саковича, но ей было приятно его видеть. Правда, он оправдался перед нею в измене так же, как Богуслав перед мечником. Он говорил, что мир со шведами был уже заключен, Речь Посполитая должна была уже отдохнуть и расцвести, но пан Сапега все испортил, сводя личные счеты.
Ануся, не слишком разбираясь во всех этих делах, слушала только одним ухом. Зато ее поразило нечто другое в словах ошмянского старосты.
– Биллевичи, – говорил он, – кричат благим матом и жалуются на какие-то обиды и неволю, хотя здесь с ними ничего дурного не случилось. Князь не отпускал их из Таурог, заботясь о них же, так как в версте от ворот им грозила гибель от бродяг и разбойников. Не отпускал он их и потому, что полюбил панну Биллевич. Но разве можно упрекать его за это? Кто на его месте, терзаясь муками любви, поступил бы иначе? Как столь могущественный пан, он мог бы дать себе волю, но он хотел жениться, возвысить ее до своего княжеского достоинства, осчастливить и возложить на ее голову корону Радзивиллов. И за это они, неблагодарные, возводят на него всякие обвинения, пятная этим его славу и честь…
Ануся, не слишком ему веря, в тот же день спросила у Оленьки, правда ли то, что князь хотел на ней жениться? Оленька этого не отрицала и объяснила причины, почему она отказала. Ануся согласилась с ней, но подумала, что Биллевичам было вовсе не так тяжело в Таурогах и что князь и Сакович вовсе не такие изверги, как рисовал их мечник.
И когда пришли известия, что пан Сапега и Бабинич не только не идут к Таурогам, но двинулись ко Львову за шведским королем, Ануся сначала рассердилась, но потом решила, что раз их нет, то ей незачем бежать из Таурог, так как она рискует жизнью, а в лучшем случае, вместо спокойного пребывания здесь, ее ждет полная опасностей неволя.
По этому поводу между нею, мечником и Оленькой происходили постоянные споры; но и они должны были признать, что уход пана Сапеги очень затрудняет бегство, если не делает его совершенно невозможным; в стране все росло волнение, и никто не мог быть уверен в завтрашнем дне. Впрочем, если бы они и не согласились с Анусей, то бегство без ее помощи, при бдительности Саковича и других офицеров, было бы невозможно. Один Кетлинг был им предан, но его нельзя было уговорить ни на что, не согласное с долгом службы; кроме того, он часто уезжал, так как Сакович высылал его, как опытного и способного офицера, против вооруженных отрядов конфедератов и разбойников.
А Ануся чувствовала себя все лучше.
Спустя месяц после отъезда князя Сакович сделал ей предложение, но хитрая девушка ответила, что она его не знает, что о нем говорят разное, что она не успела еще полюбить его, что без разрешения княгини Гризельды она замуж выйти не может, и, наконец, что хочет испытать его и потому просит подождать год.
Староста подавил свой гнев, но велел в тот же день дать одному из рейтар тысячу розог за какую-то пустячную провинность… Несчастный умер… Но все же Сакович должен был согласиться на условия Ануси. А она предупредила молодого старосту, что если он будет служить ей еще вернее и покорнее, то через год она, может быть, согласится, а может быть, и нет.
Так играла она с медведем, но уже настолько приручила его, что он даже не ворчал и лишь сказал однажды:
– За исключением того, чтобы я изменил князю, вы можете требовать от меня всего, даже того, чтобы я ползал на коленях!
Если бы Ануся знала, как страшно отражается его нетерпение на всей округе, она, быть может, не смела бы его дразнить. Солдаты и мещане в Таурогах дрожали перед ним, так как он наказывал их страшно за малейший пустяк. Пленники умирали в цепях от голода или пыток.
Не раз казалось, что этот бешеный человек, чтобы унять жар своей воспаленной любовью души, купал ее в крови… Иной раз он сам отправлялся в поход. Он побеждал всюду. Вырезал шайки мятежников, взятым в плен мужикам велел отрубать правые руки и отпускал их домой.
Тауроги, точно стеной, были окружены тем ужасом, который наводило на всех его имя. Даже более значительные отряды конфедератов не смели заходить дальше Россией.
Могильная тишина была кругом, а он из немецких бродяг и местных мужиков формировал все новые полки, которые содержал на деньги, выжатые из мещан. Силы его росли на тот случай, если бы пришлось идти на помощь князю в решительную минуту.
Более верного и страшного слуги Богуслав не мог бы найти.
Но зато на Анусю Сакович смотрел своими страшными бледноголубыми глазами все нежнее и играл ей на лютне.
Жизнь в Таурогах текла для Ануси весело, а для Оленьки тяжело и однообразно. Одна сияла лучами веселья, как светлячок ночью; другая становилась все бледнее, серьезнее, строже, черные брови ее все чаще хмурились, и, наконец, ее прозвали монашкой. И действительно, в ней было что-то, напоминавшее монахиню.
Она стала осваиваться с мыслью, что пойдет в монастырь, что сам Господь ведет ее стезею страдания и разочарований в монастырскую келью.
Это была уже не та девушка с прелестным румянцем на лице и счастьем в глазах, не та Оленька, которая когда-то в санях со своим женихом, Андреем Кмицицем, кричала: «Гей! Гей!»
Наступила весна. Воды Балтийского моря, освободившись от ледяных оков, вздымались под легким, теплым ветром; зацвели деревья, запестрели цветы, солнце стало пригревать сильнее, а бедная девушка все еще тщетно дожидалась конца своего плена. Ануся не желала бежать: в стране было страшное волнение.
Огонь и меч поразили страну от края до края. Кто зимой не взялся за оружие, тот брался за него теперь: весеннее тепло делало войну более легкой.
Известия, как ласточки, залетали в Тауроги – иногда грозные, иногда утешительные. И те и другие девушка встречала с молитвой, со слезами радости или грусти.
Прежде всего заговорили о поголовном восстании всего народа. Сколько деревьев было в лесах Речи Посполитой, сколько колосьев колыхалось на ее полях, сколько звезд светило по ночам между Татрами и Балтийским морем – столько воинов восстало теперь против шведов. Была здесь и шляхта, рожденная для меча и войны, были здесь и пахари, вздымавшие землю плугами и засевавшие ее зерном; были здесь торговцы и ремесленники городские, были здесь и пчеловоды лесные, были смолокуры, были дровосеки, были степные скотоводы – все они схватились за оружие, чтобы прогнать из родимой земли насильника.
И шведы тонули в этом море…
К изумлению всего мира, недавно бессильная еще Речь Посполитая нашла в свою защиту больше сабель, чем мог ей дать император австрийский или король французский.
Потом пришли известия о Карле-Густаве, о том, что он шел в глубь Речи Посполитой, проливая реки крови и все вокруг застилая дымом пожаров. С минуты на минуту ожидали известий о его смерти или о гибели всего шведского войска.
Имя Чарнецкого звучало все громче от края до края – сердца неприятелей оно наполняло ужасом, сердца поляков надеждой.
«Разбил под Козеницами!» – говорили сегодня; «Разбил под Ярославом!» – повторяли неделю спустя; «Разбил под Сандомиром!» – повторяло далекое эхо. Все только удивлялись, откуда он берет еще шведов после таких разгромов.
Наконец прилетели новые стаи ласточек, а с ними молва принесла слух о том, что король и вся шведская армия окружены поляками между Саном и Вислой.
Сам Сакович перестал ездить в экспедиции, он лишь писал письма по ночам и рассылал их во все стороны.
Мечник точно с ума сходил. Каждый день вечером он вбегал к Оленьке с новыми известиями. Порой он кусал пальцы от досады, что ему приходится сидеть в Таурогах. Тосковала по войне душа старого солдата… Наконец старик стал запираться в своей комнате и думать о чем-то по целым часам. Однажды он схватил Оленьку в объятия, разрыдался и сказал:
– Мила ты мне, дочурка моя, но отчизна милее!
И на следующий день, на рассвете, он исчез, точно сквозь землю провалился.
Оленька нашла только его письмо и прочла в нем:
«Благослови тебя Бог, дитя дорогое! Я понимал прекрасно, что они стерегут тебя, а не меня и что самому мне легче будет бежать. Пусть Господь меня осудить, если я сделал это, сиротка, из недостатка отеческих чувств к тебе. Но мука моя была сильнее моего терпения, и, клянусь Господом Богом, я не мог дольше высидеть. Когда я думал, что там льется польская кровь за отчизну и свободу и в потоках ее нет ни единой капли моей крови, – мне казалось, что ангелы Господни за это осудят меня. Не родись я на нашей Жмуди святой, где живы любовь к отчизне и мужество, не родись я шляхтичем и Биллевичем – я бы остался с тобою и берег бы тебя. Но ты, будь ты мужчиной, сделала бы то же самое, а потому простишь меня, что я оставил тебя во львиной пасти, как Даниила. Но Господь спас его по милосердию Своему, а потому и я теперь полагаю, что защита Пресвятой Девы, Царицы нашей, будет для тебя надежнее моей».
Оленька залила письмо слезами, но полюбила дядю за этот поступок еще больше, ибо ее сердце наполнилось гордостью. Между тем в Таурогах поднялся немалый переполох. Сам Сакович, взбешенный, ворвался в комнату девушки и, не снимая шапки с головы, спросил:
– Где ваш дядя, ваць-панна?
– Где все, кроме изменников, – на бранном поле!
– Вы знали об этом! – крикнул староста.
А она, вместо того чтобы смутиться, сделала по направлению к нему несколько шагов и, смерив его с ног до головы, с невыразимым презрением ответила:
– Знала! Ну и что же?
– Ваць-панна… Эх, если бы не князь… Вы ответите перед князем!
– Ни перед князем, ни перед его холопом! А теперь – прошу! И она указала рукой на дверь.
Сакович заскрежетал зубами и вышел.
В тот же день в Таурогах грянула весть о варецкой победе, и такая тревога охватила всех шведских сторонников, что сам Сакович не посмел наказать ксендзов, которые открыто служили благодарственные молебны.
Зато огромная тяжесть свалилась у него с сердца, когда через несколько недель из Мальборга пришло письмо от князя Богуслава с сообщением, что король ускользнул из ловушки между рек. Но другие известия были очень неутешительны. Князь требовал подкреплений и велел оставить в Таурогах лишь столько войска, сколько нужно было для их защиты.
Рейтары выступили на следующий день, с ними ушли Кетлинг, Эттинген, Фитц-Грегори, словом, все лучшие офицеры, кроме Брауна, который был необходим Саковичу.
Тауроги опустели еще больше, чем после отъезда князя.
Ануся стала скучать и еще больше донимать Саковича. А он подумывал, не лучше ли перебраться в Пруссию, так как ободренные уходом войска «партии» конфедератов снова стали кружить около Таурог. Одни Биллевичи собрали отряд в пятьсот человек из местных помещиков, мелкой шляхты и мужиков. Они сильно потрепали полковника Бюцова, который выступил против них, и беспощадно разоряли радзивилловские имения.
Местные жители охотно присоединялись к ним, так как ни один род не пользовался таким уважением и влиянием среди простого народа, как Биллевичи. Саковичу трудно было оставлять Тауроги, зная, что они попадут в руки неприятеля, тем более что в Пруссии ему очень трудно было бы доставать деньги, но все же с каждым днем он все больше терял надежду удержаться в Таурогах.
Разбитый Бюцов вернулся в Тауроги, и известия, которые он привез, о мощи и росте восстания, окончательно убедили Саковича в необходимости перебраться в Пруссию.
Как человек решительный и любивший быстро приводить в исполнение свои намерения, он через десять дней закончил все приготовления, отдал нужные приказания и хотел тронуться.
Но вдруг он встретил неожиданное сопротивление, и именно с той стороны, откуда менее всего его ожидал, – со стороны Ануси Божобогатой.
Ануся и не думала ехать в Пруссию. В Таурогах ей было хорошо. Успехи конфедератских «партий» не пугали ее нисколько, и если бы Биллевичи напали на самые Тауроги, она была бы даже рада. Кроме того, она понимала, что на чужбине, среди немцев, она стала бы в полную зависимость от Саковича, что там он мог бы принудить ее к каким-нибудь обязательствам, которые были ей нежелательны, а потому она решила настоять на том, чтобы остаться в Таурогах. Оленька, которой она привела свои доводы, не только согласилась с ними, но даже стала умолять ее со слезами на глазах, чтобы она всячески противилась отъезду.
– Тут мы не сегодня завтра можем ждать спасения, а там мы обе погибнем, – говорила она.
Ануся ответила:
– Вот видишь! А ты еще упрекала меня за то, что я влюбила в себя пана старосту. Разве он стал бы обращать внимание на мое сопротивление, если бы не был влюблен? Ну?
– Правда, Ануся, правда! – ответила Оленька.
– Не печалься, моя радость! Мы из Таурог шагу не сделаем, а я еще насолю Саковичу сколько душе угодно.
– Дай бог, чтобы из этого что-нибудь вышло!
– Да как же может не выйти? Выйдет, потому что он только обо мне и думает, да вдобавок о моем наследстве. Поссориться со мной ему легко, даже саблей меня ранить, но в таком случае он бы сразу всего лишился.