Отряд Саковича был так разгромлен, что сам он лишь с четырьмя солдатами успел скрыться в лесах недалеко от Поневежа… Он скитался в них, переодетый мужиком, в течение нескольких месяцев, не смея никуда выглянуть.
А Бабинич ударил на Поневеж, вырезал там шведский гарнизон и погнался за Гамильтоном, который, не имея возможности уйти в Инфляндию, так как на пути, в Шавлях и далее – под Биржами, стояли значительные польские отряды, повернул на восток, в надежде прорваться к Вилькомиру.
Он отчаялся уже спасти свой полк и не хотел только попасть в руки Бабиниа, так как всем было известно, что этот жестокий воин, чтобы не обременять себя пленными, предпочитал их вешать.
И вот несчастный англичанин бежал, как олень, преследуемый стаей волков, а Бабинич упорно гнался за ним; оттого он и не вернулся в Волмонтовичи и даже никого и не расспрашивал, какой именно отряд ему удалось спасти.
Настали первые заморозки, и бегство становилось все труднее: на лесной дороге оставались следы копыт. На полях уже не было травы, и лошади голодали.
Рейтары не смели подолгу задерживаться в городах из опасения попасть в руки преследующего их по пятам неприятеля.
Наконец положение их стало ужасно: они питались только листьями, корой и собственными лошадьми, которые падали от усталости.
Спустя неделю солдаты сами стали просить своего полковника вступить в сражение с Бабиничем, так как они предпочитали скорее погибнуть в бою, чем от голода.
Гамильтон послушался и, остановившись возле Андронишек, стал готовиться к битве. Силы шведов были гораздо слабее, и англичанин не мог даже мечтать о победе, особенно над таким противником. Но он был уже так измучен, что хотел погибнуть…
Битва, начатая под Андронишками, кончилась в окрестностях Троупей, где пали остатки шведского войска.
Гамильтон погиб геройской смертью, защищаясь у придорожного креста, один против нескольких ордынцев, которые сначала хотели взять его живым, но, разъяренные сопротивлением, в конце концов изрубили его саблями.
Люди Бабинича так уже устали, что не имели ни сил, ни желания идти в Троупи. И, не сходя с тех мест, где они стояли во время битвы, они расположились на ночлег и развели костры среди неприятельских трупов.
Поужинав, все уснули крепким сном.
Даже татары отложили обыскивание трупов на завтрашний день.
Кмициц, который главным образом заботился о лошадях, не противился этому отдыху.
На следующий день он встал очень рано, чтобы подсчитать потери после ожесточенного боя и справедливо разделить добычу. Тотчас после завтрака он стал на возвышении у подножия того креста, где погиб полковник Гамильтон, а польские и татарские старшины по очереди подходили к нему и докладывали о количестве выбывших из строя. Он слушал, как сельский хозяин слушает летом отчеты своих экономов, и радовался победе…
Но вот к нему подошел Акбах-Улан, более похожий на какое-то страшилище, чем на человека, так как в битве под Волмонтовичами ему разбили нос рукояткой сабли. Поклонившись, он подал Кмицицу запачканные кровью бумаги и сказал:
– Эффенди, у шведского вождя нашли какие-то бумаги, которые я тебе вручаю, согласно приказанию!
Действительно, Кмициц раз навсегда отдал приказ, чтобы все бумаги, найденные при трупах, отдавать ему сейчас же после битвы; часто он узнавал из них о намерениях неприятеля и принимал соответственные решения.
Но в эту минуту спешить было нечего, а потому, кивнув Акбаху, он спрятал бумагу за пазуху. Акбаха он отослал к чамбулу и велел сейчас же отправляться в Троупи, где предстоял более продолжительный отдых.
Перед Кмицицем прошли его отряды, один за другим. Впереди шел чамбул, который насчитывал уже не более пятисот человек: остальные погибли в сражениях. Зато теперь у каждого татарина было зашито в седле, в тулупе и в шапке столько шведских риксдалеров, прусских талеров и дукатов, что каждого из них можно было ценить на вес серебра. Притом эти татары совсем не походили на обыкновенных татар: все, кто был послабее, погибли от трудов и лишений, остались только отборнейшие, рослые воины, обладавшие железной выносливостью и железными руками. Благодаря постоянной практике они были теперь так обучены, что даже в открытой битве могли помериться с легкой польской кавалерией, а на шведских рейтар и прусских драгун они ходили, как волки на овец. В битвах они с особенной яростью защищали тела павших товарищей, чтобы потом поделиться их деньгами.
Теперь они молодецки проходили перед паном Кмицицем, ударяя в литавры, свистя на дудках и потрясая бунчуком, и шли так стройно, что не уступали регулярным войскам. За ними прошел отряд драгун, с большим трудом сформированный Кмицицем из добровольцев, – вооруженный рапирами и мушкетами. Командовал ими бывший вахмистр Сорока, теперь уже произведенный в ротмистры. Отряд этот, одетый в однообразные мундиры, снятые с прусских драгун, состоял по большей части из людей низшего сословия, но Кмициц и любил таких людей, так как они слепо повиновались и безропотно переносили всякие лишения.
В двух отрядах, которые шли за драгунами, служила исключительно шляхта. Это были люди буйные и неспокойные, которые под командой другого вождя превратились бы в шайку грабителей и только в железных руках Кмицица стали похожи на регулярное войско. В бою они были не так стойки, как драгуны, зато были страшнее их в первом натиске, а в рукопашной схватке превосходили все войско, ибо каждый из них знал фехтовальное искусство.
За ними прошло около тысячи новобранцев-волонтеров, лихих молодцов, но над ними надо было еще много поработать, чтобы сделать их похожими на настоящих солдат.
Каждый из этих отрядов, проходя мимо креста, где стоял Кмициц, криками приветствовал вождя и отдавал ему честь саблями. А он радовался все больше. Теперь у него немалая сила! С нею он многое уже сделал, пролил много неприятельской крови и, Бог даст, сделает еще больше.
Велики были его прежние грехи, но немалы и недавние заслуги. Он восстал из бездны греховной и пошел каяться, но не в церковь, а на бранное поле. Защищал Пресвятую Деву, защищал отчизну, короля и теперь чувствовал, как легко у него на душе, как весело. Даже гордости было полно сердце рыцаря: не каждый мог бы сделать то, что он.
Ведь в Речи Посполитой столько лихой шляхты, столько рыцарей и кавалеров, но почему же ни один из них не стоит во главе такого отряда, ни Володыевский, даже ни Скшетуский? Кто оборонял Ченстохов? Кто защищал короля в ущелье? Кто сразил Богуслава? Кто первый с мечом и огнем обрушился на Пруссию? А теперь уже и на Жмуди почти нет неприятеля!
В эту минуту пан Андрей чувствовал то, что чувствует сокол, когда, широко расправив крылья, он поднимается все выше и выше. Проходившие мимо него отряды приветствовали его громкими криками, а он поднял голову и спрашивал самого себя: «Куда я вознесусь?» И лицо его горело, ибо в эту минуту ему казалось, что в нем сидит прирожденный гетман. Но гетманская булава, если он дослужится до нее, достанется ему за раны, за заслуги, за славу! Не соблазнит его больше ею ни один изменник, как некогда соблазнял Радзивилл, – теперь благодарная отчизна может вручить ему ее с согласия короля. Ему нечего заботиться о том, когда это будет, а только бить и бить, бить завтра, как он бил вчера!
Но вот его воображение вернулось к действительности. Куда ему отправиться из Троупей, где опять напасть на шведов?
Вдруг он вспомнил про письма, отданные ему Акбах-Уланом и найденные у убитого Гамильтона; он вынул их из-за пазухи, взглянул, и изумление отразилось на его лице.
На конверте было написано женской рукой:
«Вельможному пану Бабиничу, полковнику татарских и волонтерских войск».
– Мне! – проговорил пан Андрей.
Печать была сломана, а потому он быстро вынул письмо, расправил его и стал читать.
Но не успел он кончить, как руки его задрожали, он изменился в лице и воскликнул:
– Да славится имя Господне! Боже милостивый! Вот и награда из рук Твоих!
Тут он обхватил обеими руками подножие креста и стал биться головой о дерево. Иначе благодарить Бога в эту минуту он не мог, его охватила радость, подобная вихрю, и унесла его на небо: слов молитвы он произнести не мог.
Это было письмо от Анны Божобогатой. Шведы нашли его у Юрия Биллевича, а теперь оно попало в его руки от убитого Гамильтона. В голове пана Андрея мелькали, с быстротой татарских стрел, тысячи мыслей.
Значит, Оленька была не в пуще, а в «партии» Биллевича? И он спас ее, а вместе с нею те самые Волмонтовичи, которые некогда сжег, мстя за товарищей! Видно, само Провидение вело его, чтобы он сразу вознаградил Оленьку и Ляуду за все обиды, причиненные им. И вот он искупил свою вину. Может ли теперь не простить его она или братья ляуданцы? Могут ли они не благословлять его? Что скажет любимая девушка, которая считала его изменником, когда узнает, что тот Бабинич, который сразил Радзивилла, который бродил по пояс в крови немцев и шведов, который прогнал неприятеля из Жмуди, заставил его бежать в Пруссию и Инфляндию, – это он, Кмициц, но уже не забияка, не преступник, не изменник, а защитник веры, короля и отчизны…
А ведь пан Андрей, только что вступив в пределы Жмуди, мог повсюду объявить, кто такой этот славный Бабинич, и если он этого не сделал, то лишь потому, что боялся, как бы, услышав его настоящее имя, все не отвернулись от него и не отказали бы ему в помощи и доверии. Ведь прошло только два года с тех пор, как, обманутый Радзивиллом, он истреблял полки, которые не захотели восстать вместе с князем против государя и отчизны. Два года тому назад он был еще правой рукой великого изменника.
Но теперь все изменилось. Теперь, после стольких побед, стяжав такую славу, он имеет право прийти к любимой девушке и сказать ей: «Я – Кмициц, но твой спаситель!» Он имеет право крикнуть всей Жмуди: «Я – Кмициц, но твой спаситель!»
Волмонтовичи недалеко. Бабинич неделю преследовал Гамильтона, но не пройдет недели, как Кмициц будет у ног Оленьки.
Пан Андрей встал, бледный от волнения, с горящими глазами, с пылающим лицом, и позвал слугу:
– Оседлать коня! Живо, живо!
Слуга подвел вороного жеребца и, уже подавая стремя, сказал:
– Ваша милость, какие-то неизвестные люди едут к нам от Троупей с паном Сорокой!
– Пусть себе едут! – ответил пан Андрей.
Тем временем всадники приблизились на несколько шагов. Один из ехавших в сопровождении Сороки выехал вперед и, подъехав к Кмицицу, снял рысий колпак, обнажая рыжую голову.
– Я имею честь видеть пана Бабинича? – сказал он. – Рад, что нашел вас, ваць-пане!
– С кем имею честь? – нетерпеливо проговорил Кмициц.
– Я – Вершул, бывший ротмистр татарского полка князя Еремии Вишневецкого. Я приехал в родные края, чтобы набирать солдат на новую войну. Кроме того, я привез вам, ваць-пане, письмо от великого гетмана, пана Сапеги.
– На новую войну? – спросил Кмициц, нахмурив брови. – Что вы говорите?
– Это письмо объяснит вам лучше, чем я! – сказал Вершул, подавая письмо гетмана.
Кмициц лихорадочно сорвал печать. В письме было следующее: «Любезнейший пане Бабинич! Новый потоп угрожает отчизне. Союз шведов с Ракочи заключен, и раздел Речи Посполитой решен. Восемьдесят тысяч венгерцев, семиградцев, валахов и казаков с минуты на минуту перейдут нашу южную границу. В столь бедственную годину надлежит нам напрячь все наши силы, чтобы народ наш оставил грядущим векам хоть славное имя. А потому посылаю вам приказ, не теряя ни минуты, идти на юг форсированным маршем и соединиться с нами. Вы застанете нас в Бресте, откуда, не мешкая, мы пошлем вас дальше. Князь Богуслав освободился из неволи, но пан Госевский будет наблюдать за Пруссией и Жмудью. Еще раз прошу вас поспешить и надеюсь, что вас к тому побудит любовь к погибающей отчизне».
Кмициц, прочитав, уронил письмо на землю, провел рукой по влажному лицу и, окинув Вершула блуждающими глазами, спросил тихим, сдавленным голосом:
– Отчего же пан Госевский останется на Жмуди, а я должен идти на юг? Вершул пожал плечами.
– Спросите об этом пана гетмана в Бресте. Я ничего вам сказать не могу! – ответил он.
Вдруг страшный гнев охватил пана Андрея, глаза его засверкали, лицо посинело, и он крикнул пронзительным голосом:
– А я отсюда не уйду! Понимаете?!
– Вот как? – проговорил Вершул. – Мое дело отдать вам приказ, а вы делайте как знаете! Челом! Мне хотелось побыть в вашем обществе часик-другой, но после того, что я услышал, я предпочитаю поискать другого!
Сказав это, он повернул коня и уехал.
Пан Андрей опять сел у креста и стал бессмысленно посматривать на небо, точно хотел узнать, какова будет погода. Слуга отошел с лошадьми в сторону, и кругом воцарилась тишина.
Утро было погожее, бледное, полуосеннее-полузимнее. Ветра не было, с берез, возле креста, без шелеста осыпались пожелтевшие и свернувшиеся от холода листья. Над лесами пролетали бесчисленные стаи ворон и галок; иные из них опускались с громким карканьем тут же возле креста, так как на поле и на дороге лежало еще много непохороненных трупов. Пан Андрей смотрел, моргая глазами, на этих черных птиц и, казалось, хотел их сосчитать. Потом закрыл глаза, наморщил брови… Но вот лицо его стало осмысленным – и он заговорил сам с собою:
– Иначе быть не может! Пойду через две недели, но не теперь. Пусть будет что будет! Не я привел Ракочи! Не могу! Что слишком, то слишком… Мало ли я натерпелся, намаялся, мало ли бессонных ночей провел на седле, мало ли пролил своей и чужой крови? И вот награда за это! Не будь еще этого письма, я пошел бы; но оба они, как нарочно, в одно время: точно для того, чтоб причинить мне большую скорбь. Пусть мир рушится, а я не пойду! Отчизна не погибнет в эти две недели, и, видно, Божий гнев над нею – помочь ей выше сил человеческих! Боже! Боже! Русские, шведы, пруссаки, венгерцы, семиградцы, валахи, казаки – все зараз! Кто даст им отпор? О Господи! В чем провинилась пред Тобой наша отчизна и благочестивый король, что Ты отвратил от них лик свой и не знаешь милосердия над ними – посылаешь все новые бедствия? Разве мало еще крови? Мало слез? Ведь люди уже веселиться забыли, ведь вихри здесь не дуют, а стонут… Здесь дожди не падают, а плачут, а Ты бичуешь и бичуешь. Милосердия, Господи! Мы грешили, Отче, но ведь уже исправились! Мы оставили дома наши, сели на коней и все деремся и деремся. Мы оставили своеволие наше, оставили личные дела… Так почему же Ты не прощаешь нас? Почему не утешишь?
Вдруг совесть схватила его за волосы, и он задрожал всем телом: показалось ему, будто он слышит какой-то плывущий с самого свода небесного великий голос, который говорит:
– Вы оставили личные дела? А ты, несчастный, что делаешь в эту минуту? Ты превозносишь свои заслуги, а когда пришла первая минута испытания, ты, как норовистый конь, становишься на дыбы и кричишь: «Не пойду!» Гибнет родина-мать, новые мечи пронзают ее грудь, а ты отворачиваешься от нее, не хочешь поддержать ее, гонишься за собственным счастьем и кричишь: «Не пойду!» Она простирает окровавленные руки, она уже падает, лишается чувств, уже умирает и в последний раз зовет: «Дети! Спасайте!» А ты ей отвечаешь: «Не пойду!» Горе вам! Горе такому народу, горе Речи Посполитой!
Волосы дыбом стали на голове пана Андрея от страха, и все его тело стало дрожать, точно в лихорадке… Вдруг он пал ниц на землю и не говорил, а кричал в ужасе:
– Господи, не карай! Господи, помилуй нас! Да будет воля Твоя! Я пойду, пойду!
Потом некоторое время он лежал молча на земле и рыдал, а когда поднялся наконец, лицо его было полно безропотной покорности и спокойствия…
– Господи, не удивляйся, что скорблю я душой, ибо был я на пороге счастья. Но да будет так, как Ты повелеваешь! Теперь я понимаю, что Ты желал испытать меня и потому поставил меня как бы на распутье. Еще раз да будет воля Твоя! Я уже не оглянусь назад! Тебе, Господи, я приношу в жертву мою великую скорбь, мою тоску, мое страшное горе… Да зачтется мне это за то, что я пощадил Богуслава, о чем скорбела отчизна… Это было последним моим личным делом… Больше не буду, Отче милостивый! Еще раз целую эту милую землю… Еще раз целую твои пригвожденные ноги… и иду. Господи!.. Иду!..
И он пошел.
А в книге небесной, в коей записываются дурные и хорошие дела людей, в эту минуту вычеркнуты были все его прегрешения, ибо это был уже человек совершенно исправившийся…
Ни в одной книге не описано, сколько раз сражались еще польские войска, шляхта и крестьяне Речи Посполитой с врагами. Бились на полях, в лесах, в деревнях, в местечках, в городах; бились в Пруссии, в Мазовии, в Великопольше, в Малопольше, на Руси, на Литве, на Жмуди. Бились без отдыха и днем и ночью.
Каждый клочок земли был насыщен кровью. Имена рыцарей, их блестящие подвиги, их самоотвержение исчезли из памяти людей, ибо их не описал ни один летописец, не воспели песни…
И как бывает, когда великолепный лев, бесчисленными стрелами сваленный на землю, вскакивает вдруг, встряхнувши царственной гривой, и рычит – и охотников охватывает бледный страх и ноги их устремляются к бегству, так восстала и Речь Посполитая, грозная, полная царственного гнева, готовая сразиться со всем миром, – и врагами ее овладел страх, и бессилие сковало их члены… Они думали уже не о добыче, а о том, как бы из пасти львиной унести целыми свои головы.
Не помогли и новые союзники, полчища венгерцев, семиградцев, казаков и валахов. Правда, еще раз пронеслась буря между Краковом, Варшавой и Брестом, но и она разбилась о груди поляков и вскоре рассеялась, как туман.
Король шведский первый потерял надежду на успех дела и уехал на войну с Данией. Коварный курфюрст, покорный перед сильным, дерзкий перед слабым, бил теперь челом Речи Посполитой и обратил оружие против шведов. Разбойничьи полчища «резунов» Ракочи ударились сломя голову в свои семиградские камыши, которые Любомирский опустошил огнем и мечом.
Но легче им было вторгнуться в пределы Речи Посполитой, чем выбраться из них безнаказанно. Когда на них напали при переправе, семиградские вельможи на коленях умоляли пана Потоцкого, Любомирского и Чарнецкого о пощаде.
– Мы отдадим оружие, отдадим миллионы, – восклицали они, – только позвольте нам уйти!
И гетманы, взяв выкуп, пощадили войско; но татарская орда разгромила их у самого порога их жилищ.
В Польше постепенно воцарялось спокойствие. Король еще отнимал у пруссаков крепости, пан Чарнецкий должен был с огнем и мечом идти в Данию, ибо Речь Посполитая не довольствовалась уже одним изгнанием неприятеля.
Города и деревни восставали из пепла и праха, население выходило из лесов, на полях показались пахари.
Осенью 1657 года, тотчас по окончании венгерской войны, в большей части поветов и земель было спокойно, особенно на Жмуди.
Ляуданцы, которые ушли с паном Володыевским, были еще далеко в поле, но со дня на день ждали их возвращения.
Тем временем в Мрозах, в Волмонтовичах, в Дрожейканах, Мозгах, Гощунах и Пацунелях женщины, подростки и старики пахали, сеяли озимь, отстраивали общими силами уничтоженные пожаром избы, чтобы воины, вернувшись домой, нашли пристанище и не голодали.
Оленька вместе с Анусей Божобогатой и мечником жила теперь в Водоктах. Пан Томаш не спешил возвращаться в свои Биллевичи, во-первых, потому, что они были сожжены, во-вторых, ему было веселее с девушками, чем одному. А пока с помощью Оленьки он хозяйничал в Водоктах. А панна хотела привести их в порядок, так как они вместе с Митрунами составляли ее приданое и должны были вскоре перейти в собственность монастыря бенедиктинок, в который она намеревалась постричься в день будущего Нового года.
После всего, что она перенесла, после стольких превратностей судьбы, после стольких несчастий и скорбей она пришла к заключению, что такова воля Божья. Ей казалось, что какая-то всемогущая рука толкает ее в келью, и какой-то голос говорит ей: «Там ты обретешь покой и конец всем горестям земным!»
И она решила послушаться этого голоса; но, чувствуя, что душа ее еще не совсем оторвалась от земли, она хотела подготовить себя к поступлению в монастырь добрыми делами, трудом и молитвой. Часто этим усилиям ее мешали отголоски, доносившиеся из мира.
Вот, например, люди стали поговаривать, что знаменитый Бабинич – это Кмициц. Одни горячо спорили, другие упорно повторяли эту весть.
Оленька не верила. Слишком хорошо помнила она все поступки Кмицица и его службу у Радзивилла и не могла даже на одну минуту допустить, что это он разбил Богуслава, что это он был верным слугой короля и горячим патриотом. Но спокойствие ее было нарушено; боль и скорбь снова шевельнулись в ее душе.
Можно было, правда, ради душевного спокойствия поскорее поступить в монастырь, но все монастыри опустели; те из монахинь, которые не погибли от руки солдат, только начали собираться в свои обители.
Повсюду была страшная нищета, и каждый, кто хотел найти приют в монастыре, должен был заботиться о пропитании всей братии. Оленька поэтому хотела помочь монастырю и стать не только монахиней, но и благодетельницей монастыря.
Мечник, зная, что он трудится во славу Господню, трудился усердно. Они вместе объезжали поля, наблюдали за осенними посевами; иногда в этих объездах их сопровождала Ануся; оскорбленная невниманием Бабинича, она тоже грозилась поступить в монастырь и ждала только возвращения пана Володыевского, чтобы проститься со своим старым другом. Но чаще Оленька ездила вдвоем с мечником, так как Ануся не любила хозяйства.
Однажды они поехали верхом в Митруны, где отстраивали сгоревшие во время войны амбары и овины. По дороге они хотели заехать в костел. Была как раз годовщина битвы под Волмонтовичами, когда Бабинич спас всех от гибели. Целый день они были заняты и только вечером отправились из Митрунов. Возвращаться им пришлось через Любич и Волмонтовичи. Панна, завидев лишь крыши любичских домов, отвернулась и стала быстро читать молитвы, чтобы отогнать мучительные воспоминания; мечник ехал молча, внимательно оглядываясь по сторонам; миновав ворота, он сказал:
– Это настоящая панская усадьба! Любич – это два таких поместья, как Митруны.
Оленька продолжала шептать молитву.
Но в мечнике, по-видимому, проснулся прежний страстный хозяин, а быть может, и свойственная шляхте любовь к тяжбам; вскоре он проговорил как бы про себя:
– А ведь это наше по праву!.. Биллевичи это потом и кровью купили. Тот несчастный, должно быть, погиб уже, раз не заявлял претензии, а если и заявит, то закон на нашей стороне.
И он обратился к Оленьке:
– А ты как полагаешь?
– Проклято место это! Пусть с ним будет что будет.
– Но, видишь ли, закон на нашей стороне! Место это проклято, ибо было в дурных руках, а в хороших на него снизойдет благословение Божье… Закон на нашей стороне!..
– Никогда! Я ничего знать не хочу! Так завещано дедушкой, и пусть его родственники берут!
Сказав это, она погнала свою лошадь; мечник тоже пришпорил свою, и они замедлили ход только на лугу. Тем временем настала ночь, но было совершенно светло, так как из-за волмонтовичского леса выплыла огромная, красная луна и залила золотистым светом всю окрестность.
– Бог дал чудную ночь, – сказал мечник, поглядывая на луну.
– Как Волмонтовичи блестят издали! – заметила Оленька.
– Бревна новых домов еще не почернели.
Дальнейший их разговор прервал скрип телеги, которой они разглядеть не могли, так как в этом месте дорога шла холмами; но вскоре они увидели четверку лошадей, запряженных попарно, и большую телегу, которую окружала группа всадников.
– Кто бы это мог быть? – произнес мечник. И остановил лошадь. Оленька остановилась вместе с ним.
Телега все приближалась и наконец поравнялась с Биллевичами.
– Стой! – окликнул мечник. – Кого вы там везете?
– Пана Кмицица! – сказал один из всадников. – Он ранен венгерцами под Магеровом.
– С нами крестная сила! – воскликнул мечник.
У Оленьки все заплясало перед глазами; сердце замерло, в груди захватило дыхание. Какой-то голос кричал в ее душе: «Господи боже! Это он!» Она почти потеряла сознание и не знала, где она и что с нею.
Но не упала с коня на землю, так как инстинктивно ухватилась за край телеги. И когда она наконец пришла в себя, взгляд ее упал на неподвижное тело, лежавшее в телеге.
Да, это был он, Андрей Кмициц, хорунжий оршанский. Он лежал навзничь; голова его была перевязана, но при ярком свете луны можно было прекрасно разглядеть его бледное, спокойное лицо, точно высеченное из мрамора или застывшее под ледяным дыханием смерти… Глаза глубоко впаяли и были закрыты; он не подавал никаких признаков жизни.
– С Богом! – сказал, снимая шапку, мечник.
– Стой! – воскликнула Оленька. И тихим, торопливым, лихорадочным голосом стала спрашивать: – Жив он еще? Или умер?
– Жив, но смерть близка.
Мечник, взглянув в лицо Кмицицу, произнес:
– Не довезти вам его до Любича!
– Приказал непременно везти, хочет там умереть.
– С Богом! Торопитесь!
– Бьем челом!
Телега тронулась дальше, Оленька и мечник во весь опор помчались в противоположную сторону. Точно два ночных призрака, пронеслись они через Волмонтовичи и примчались в Водокты, не сказав дорогой ни слова друг другу. Только, слезая с коня, Оленька обратилась к дяде:
– Надо послать ему ксендза. Пусть кто-нибудь сейчас же едет в Упиту.
Мечник пошел исполнить ее поручение, а она побежала в свою комнату и опустилась на колени перед образом Пресвятой Девы.
Часа два спустя, уже ночью, у ворот усадьбы раздался звук колокольчика. Это ксендз проезжал мимо со Святыми Дарами, направляясь в Любич.
Панна Александра все еще стояла на коленях. Уста ее шептали молитву, которую читают за умирающих. Когда она кончила ее, она сделала три земных поклона, повторяя:
– Господи, да зачтется ему, что он погибает от руки неприятеля! Да зачтется ему, что он погибает от руки неприятеля!.. Прости прегрешения его! Помилуй его!
Так прошла для нее вся ночь. Ксендз пробыл в Любиче до утра и, возвращаясь, заехал в Водокты. Она выбежала к нему навстречу.
– Уже? – спросила она.
– Жив еще! – ответил ксендз.
В течение следующих дней из Водокт в Любич ежедневно скакали гонцы и каждый раз возвращались с одинаковым ответом: «Жив еще!» Наконец один из них привез известие, полученное от цирюльника, что Кмициц не только жив, но даже выздоровеет, так как раны заживают и силы рыцаря возвращаются.
Панна Александра пожертвовала щедрые дары в упитскую церковь, но с этого дня гонцов уже не посылали, и – странное дело! – в сердце девушки ожила прежняя обида на пана Андрея.
Ежеминутно приходили ей на память его преступления, которые она не могла ни забыть, ни простить. Одна смерть могла их предать забвению. Но раз он выздоравливает, они опять будут тяготеть над ним. А все-таки все, что можно было сказать в оправдание этого человека, она твердила каждый день…
Она так измучилась за эти дни, пережила такую страшную внутреннюю борьбу, что это даже отразилось на ее здоровье.
Пан Томаш встревожился этим и однажды вечером, когда они остались одни, спросил ее:
– Оленька, скажи мне откровенно, что ты думаешь о хорунжем оршанском?..
– Богу известно, что я не хочу о нем думать! – ответила она.
– Видишь ли… Ты исхудала… Гм… Может быть, ты еще… Я не настаиваю нисколько, но мне хотелось бы знать, что у тебя в душе… Не полагаешь ли ты, что воля твоего покойного дедушки должна быть исполнена?
– Никогда! – ответила она. – Дедушка оставил мне еще один выход… И в день Нового года я исполню его волю.
– Не верилось и мне, – ответил мечник, – когда тут прошли слухи, что Бабинич и Кмициц – одно лицо. Но ведь под Магеровом он сражался за отчизну против неприятеля и пролил кровь. Хоть и поздно он исправился, а все же исправился…
– Но ведь и князь Богуслав теперь уже служит королю и отчизне, – возразила с грустью девушка. – Да простит их обоих Бог, а особенно того, кто пролил кровь. Люди всегда будут вправе сказать, что в минуту несчастий и бедствий, в минуту упадка отчизны оба они были ее врагами и перешли на ее сторону только тогда, когда у врагов поскользнулась нога и когда им стало выгодно перейти На сторону победителей. Вот в чем их вина! Теперь уже нет изменников, ибо измена не приносит никакой выгоды. Какая же это заслуга? Разве это не новое Доказательство, что такие люди всегда готовы служить тому, у кого сила? Дал оы Бог, чтобы было иначе, но таких преступлений Магеровом не искупить.
– Правда! Не спорю… Печальная истина, но истина! Все прежние изменники перешли на службу к королю.
– Над хорунжим оршанским, – продолжала Оленька, – тяготеет преступление более страшное, чем над князем Богуславом: он дерзнул посягнуть на жизнь короля, чего испугался сам князь… Разве случайная рана может искупить такую вину? Я бы дала на отсечение вот эту руку, если бы этого не было… Но это было, и этого не вернешь! Бог, видно, сохранил ему жизнь, чтобы дать возможность покаяться… Дядя, дядя, ведь мы бы обманывали друг друга, если бы стали друг друга уверять, что он чист! И какая польза от этого? Разве совесть можно обмануть? Да будет воля Господня! Что разорвано, того не связать больше… Я счастлива, что пан хорунжий жив… Значит, Бог еще не отвернулся от него… Но вот и все! Я буду еще счастливее, если узнаю, что он искупил свои грехи! Большего я не хочу! Помоги ему Бог!
Больше Оленька не могла говорить; она разрыдалась; но это были ее последние слезы. Она высказала все, что было у нее на душе, и к ней снова вернулось спокойствие.