bannerbannerbanner
Потоп

Генрик Сенкевич
Потоп

Полная версия

XVII

Между тем откликнулся грозный Арфуйд Виттенберг. Офицер привез в монастырь его строгое письмо с приказанием сдать крепость Мюллеру. «В противном же случае, – писал Виттенберг, – если вы не захотите подчиниться упомянутому генералу и не перестанете сопротивляться, будьте уверены, что вас ждет за это суровая кара, которая послужит примером для других. И во всем виноваты будете вы сами».

Монахи, по получении этого письма, решили, как прежде, медлить, каждый день выдумывая все новые препятствия, и снова потекли дни, в которые гром пушек прерывал переговоры и переговоры – гром пушек.

Мюллер заявил, что он хочет ввести в монастырь свой гарнизон для защиты его от разбойничьих шаек.

Монахи ответили, что раз их гарнизон оказался достаточным для обороны против такого мощного войска, то он, конечно, будет достаточен и для защиты от разбойничьих шаек. И они умоляли Мюллера, заклинали его всем святым уйти в Велюнь или куда ему будет угодно. Но истощилось, наконец, и терпение шведов. Эта покорность осажденных, которые просили о милосердии и в то же время все яростнее стреляли из пушек, доводила до отчаяния Мюллера и его войско.

Мюллер сначала никак не мог понять, почему, после того как покорилась вся страна, одно это место еще защищается, недоумевал, какая сила поддерживает его, на что надеются монахи, не сдаваясь, чего они хотят и чего ожидают?

Но время давало все более ясные ответы на эти вопросы. Сопротивление, начало которого было здесь положено, ширилось по всей стране, как пожар.

Несмотря на всю свою тупость, генерал наконец понял, чего добивался ксендз Кордецкий, впрочем, это ему доказал, как дважды два четыре, Садовский: дело касалось не этого скалистого гнезда, не Ясной Горы, не сокровищ, нагроможденных в монастыре, не безопасности братии, а судеб всей Речи Посполитой. Мюллер понял, что этот тихий ксендз знал, что делает, что он вполне сознавал свою миссию, что он восстал, как пророк, чтобы подать пример всей стране, чтобы голосом мощным воззвать на все четыре стороны мира: «Горе сердца!» – чтобы победой ли своею или смертью и самопожертвованием разбудить спящих, очистить грешных, возжечь свет во мраке.

Поняв это, старый воин попросту испугался и этого защитника, и той задачи, которую он выполнял. Вдруг этот ченстоховский «курятник» показался ему огромной горой, защищаемой титаном, а сам он показался себе карликом и в армии своей впервые в жизни увидел лишь горсточку жалких червей! Разве могут они поднимать руку на какую-то страшную, таинственную и неземную мощь? Мюллер испугался, и сомнение закралось в его сердце. Зная, что, в случае чего, всю вину свалят на него, он сам стал искать виновных, и гнев его обрушился прежде всего на Вжещовича. В шведском лагере начались нелады и взаимная неприязнь; от этого страдали осадные приготовления.

Но Мюллер слишком привык в жизни мерить людей и события обыкновенной солдатской меркой и поэтому все утешал себя мыслью, что крепость в конце концов сдастся, и по обыкновенной человеческой логике выходило, что иначе и случиться не может. Ведь Виттенберг прислал ему шесть осадных орудий огромного калибра, мощь которых была испытана уже при осаде Кракова.

«Черт возьми, – думал Мюллер, – такие стены не устоят против них, а когда это гнездо страхов, суеверий, колдовства развеется как дым, тогда все примет другой оборот, и вся страна успокоится».

В ожидании больших орудий, он велел стрелять из тех, которые у него были. Снова наступили дни войны. Но тщетно падали на крыши огненные ядра, тщетно самые искусные пушкари делали нечеловеческие усилия. Каждый раз, когда ветер сдувал море дыма, монастырь показывался вновь, неповрежденный, великолепный, как всегда, с башнями, спокойно уходившими в небесную лазурь. Между тем случались события, вселявшие суеверный страх в сердца осаждавших. То ядра, перелетев через всю гору, поражали шведов, стоявших по другую сторону; то пушкарь, наводивший орудие, вдруг падал; то дым принимал странные и страшные формы; то порох в ящиках воспламенялся, точно его поджигала невидимая рука.

Кроме того, постоянно погибали солдаты, которые поодиночке, вдвоем или втроем выходили из лагеря. Подозрение падало на польские полки, которые, за исключением полка Куклиновского, отказались от какого бы то ни было участия в осаде и становились все опаснее для шведов. Мюллер пригрозил полковнику Зброжеку отдать его людей под суд, а тот ответил ему в глаза, в присутствии всех офицеров: «Попробуйте, генерал!»

Солдаты из польских полков нарочно заглядывали в шведский лагерь, выказывая презрение и пренебрежение солдатам и затевая ссоры с офицерами. Дело доходило до поединков, в которых шведы, как менее опытные фехтовальщики, обычно падали жертвой. Мюллер издал строгий приказ, запрещавший поединки, и в конце концов запретил полякам входить в шведский лагерь. В результате получилось то, что оба войска стояли друг около друга, как два враждебные лагеря, выжидающие лишь удобной минуты, чтобы начать битву.

А монастырь между тем защищался все успешнее. Оказалось, что орудия, которыми располагал монастырь, нисколько не уступали тем, которые были у Мюллера, а пушкари благодаря постоянной практике дошли до такого искусства, что каждый их выстрел вредил неприятелю. Шведы объясняли это колдовством. Пушкари прямо заявляли офицерам, что бороться с той силой, которая защищает монастырь, не в их власти.

Однажды утром в юго-восточных окопах случился переполох: солдаты совершенно явственно увидели деву в голубом плаще, осенявшую костел и монастырь. Завидев это, все они бросились ниц на землю. Тщетно приезжал сам Мюллер; тщетно объяснял он им, что это туман и дым принял такие формы; тщетно грозил он им судом и карой. В первую минуту никто не хотел его слушать, особенно потому, что сам генерал не сумел скрыть своего ужаса.

После этого случая во всем войске укрепилось убеждение, что никто из тех, кто принимает участие в осаде, не умрет своей смертью. Многие офицеры разделяли это убеждение, да и сам Мюллер не был чужд некоторого беспокойства, так как он позвал лютеранских священников и приказал им молитвами прогнать чары. И они ходили по всему лагерю, распевая псалмы; но ужас настолько распространился среди солдат, что им не раз доводилось слышать шепот: «Не в вашей власти это сделать!»

Под гром пушечных выстрелов в монастырь вошел новый посол Мюллера и предстал перед ксендзом Кордецким и военным советом.

Это был пан Слядковский, подстольник равский, которого захватили шведы, когда он возвращался из Пруссии. Его приняли холодно и сурово, хотя у него было честное лицо и глаза чистые, как небо. Монахи уже привыкли видеть такие честные лица у изменников. Но он нисколько не смутился таким приемом и, перебирая пальцами чуб на голове, проговорил:

– Да славится имя Господне!

– Во веки веков! – ответили хором собравшиеся.

А ксендз Кордецкий сейчас же прибавил:

– Благословенны слуги его!

– И я ему служу, – ответил пан подстольник, – и лучше, чем Мюллеру, это вы сейчас увидите! Гм! Позвольте, святые отцы, мне плюнуть, должен же я гадость выплюнуть… Итак, Мюллер… тьфу!.. прислал меня, Панове, чтобы я уговорил вас сдаться… тьфу! И я взялся за это, чтобы сказать вам: защищайтесь, не думайте о сдаче! Шведы уже тонким голосом поют, и скоро их черти возьмут совсем!

Изумились монахи и воины, видя такого посла; вдруг пан мечник серадзский воскликнул:

– Богом клянусь, это какой-то честный человек!

И, подбежав к нему, он стал трясти его руку, а пан Слядковский свободной рукой продолжал гладить чуб и заговорил:

– Что я не шельма, это вы тоже увидите. Я просил Мюллера отправить меня послом еще и затем, чтобы сообщить вам новости, которые так прекрасны, что хочется их все единым духом выложить… Благодарите Бога и его Пресвятую Матерь, что она избрала вас орудием к исправлению сердец человеческих. Ваш пример, ваша оборона научила всю страну, и она уже сбрасывает с себя шведское иго. О чем тут говорить? Бьют шведов в Великопольше, бьют в Малопольше, уничтожают небольшие отряды, занимают дороги и проходы. В иных местах им задали уже здоровую трепку. Шляхта садится на коней, мужики собираются кучками, а поймают какого шведа – шкуру сдирают! Перья летят! Вот до чего дошло. А кто это сделал? Вы!

– Ангел, ангел говорит! – восклицали монахи и шляхта, поднимая к небу руки.

– Не ангел, а Слядковский, подстольник равский, всегда к услугам вашим готовый… Но это еще ничего! Слушайте дальше: хан, помня благодеяния законного государя нашего, Яна Казимира, коему пошли Бог здоровья и многая лета, идет к нам на помощь и уже вступил в пределы Речи Посполитой. Казаков, которые ему сопротивлялись, он изрубил в труху и идет со стотысячной ордой к Львову, а Хмельницкий, волей-неволей, с ним.

– Господи Боже! Господи Боже! – повторяли многочисленные голоса, точно придавленные этим счастьем.

А пан Слядковский даже вспотел и кричал, все быстрее размахивая руками:

– Но это еще ничего, – пан Чарнецкий, которого обманули шведы, не сдержав данного слова и захватив его пехоту, считает себя также свободным от слова и уже садится на коня. Король Казимир войско собирает и не сегодня завтра вступит в страну, а гетманы, – слушайте, отцы! – гетманы пан Потоцкий и пан Лянцкоронский, а с ними все войско, только и ожидают прихода короля, чтобы покинуть шведов и обратить против них свои сабли. А пока они сносятся с паном Сапегой и с ханом. Шведы в ужасе: по всей стране пожар восстания, везде война… Все живое в поле выходит!

Что делалось в сердцах монахов и шляхты – трудно описать, трудно высказать. Некоторые плакали, некоторые бросились на колени, некоторые повторяли: «Это невозможно, это невозможно». Услышав это, пан Слядковский подошел к большому распятию, висевшему на стене, и проговорил:

– Влагаю персты мои в язвы Господни и клятву даю, что говорю правду истинную! Повторяю вам только: защищайтесь, не падайте духом, не верьте шведам, не рассчитывайте на то, что покорностью и сдачей монастыря вы можете обеспечить свою безопасность! Они не сдерживают никаких обещаний, никаких уговоров. Вы заперты здесь и не знаете, что творится по всей стране, какой везде гнет насилия, убийства, осквернение святынь, попирание всех законов. Шведы все обещают и ничего не исполняют. Вся страна отдана в добычу распутству солдат. Даже те, которые стоят на стороне шведов, не могут избежать обид. Вот кара Божья изменникам, нарушившим верность королю! Выигрывайте время! Я, как вы видите меня тут, если только жив буду, если смогу отвязаться от Мюллера, сейчас же отправлюсь в Силезию к нашему государю. Там я паду ему в ноги и скажу: «Великий государь! Спасай Ченстохов и вернейших слуг своих!» Но вы держитесь, святые отцы: от вас зависит спасение всей Речи Посполитой!

 

Тут голос пана Слядковского дрогнул, и слезы показались у него на глазах; потом он продолжал:

– Настанут еще для вас тяжелые дни: к нам везут осадные пушки из-под Кракова, их провожают двести человек пехоты. Одно орудие особенно страшно… Будут жестокие штурмы… Но это будут последние усилия… Продержитесь еще, ибо к вам уже идут на помощь! Клянусь язвами Господними, придет король, гетманы, войско, вся Речь Посполитая идет спасать свою Покровительницу… Вот что я вам говорю… Спасение, избавление, слава… Уже, уже… недолго…

И расплакался благородный шляхтич – и в ответ ему зарыдали все.

Ах, этой горсточке изнуренных защитников, этой горсточке верных, покорных слуг давно уже нужны были какие-нибудь лучшие вести, какое-нибудь утешение изнутри страны!

Ксендз Кордецкий встал с своего места, подошел к пану Слядковскому и широко раскрыл объятия.

Слядковский бросился к нему на шею, и долго они обнимали друг друга. Другие, следуя их примеру, тоже упали друг другу в объятия, целовались и поздравляли один другого, точно шведы уже ушли. Наконец ксендз Кордецкий сказал:

– В часовню, братья мои, в часовню!

И пошел первый, а за ним и другие. Зажгли все свечи, так как на дворе было уже сумрачно, раздвинули завесу у чудотворной иконы, и она засверкала нежным и полным блеском. Ксендз Кордецкий опустился на колени на ступеньках, за ним монахи, шляхта и простой народ; пришли и женщины с детьми. Бледные, измученные лица и заплаканные глаза поднимались к образу; но сквозь слезы на всех лицах сияла улыбка счастья. Некоторое время царило молчание, наконец ксендз Кордецкий начал:

– Под твою милость прибегаем, Богородице Дево!

Дальнейшие слова застряли у него в горле; усталость, прежние страдания, затаенное беспокойство вместе с радостной надеждой на спасение залили его душу огромной волной – и рыдания потрясли его грудь. И этот человек, который нес на своих плечах судьбы всей страны, согнулся теперь под их бременем, как слабый ребенок, упал ниц и едва лишь смог выговорить среди рыданий:

– О, Мария, Мария… Мария!

Плакали вместе с ним все, а икона сверкала чудесным блеском…

Только позднею ночью монахи и шляхта разошлись по стенам, а ксендз Кордецкий остался в часовне и всю ночь пролежал ниц. В монастыре опасались, как бы усталость не свалила его с ног, но на следующий день, рано утром, он показался уже среди солдат, осматривал башни и ходил веселый, отдохнувший и то и дело повторял:

– Дети, Пресвятая Дева покажет еще, что она сильнее осадных орудий, – и тогда придет конец всем нашим мучениям и заботам!

В то же утро ченстоховский мещанин, Яцек Бжуханский, переодевшись шведом, подошел к подножию стен, чтобы подтвердить известие о присылке больших орудий из Кракова, но вместе с тем и о приближении хана с ордой. Кроме того, пришло письмо от отца Антония Пашковского из Кракова, в котором тот, описывая нечеловеческую жестокость и грабежи шведов, просил и умолял ясногорских отцов не верить обещаниям неприятеля и всеми силами защищать святое место от дерзких безбожников.

«Ибо нет у шведов никакой веры, – писал ксендз Пашковский, – никакой религии. Ничто Божеское, ничто человеческое не кажется им святым и неприкосновенным; они не привыкли исполнять того, что обещают в своих договорах и соглашениях».

Это был день Непорочного зачатия Пресвятой Девы. Несколько офицеров и солдат из союзных польских полков настойчивыми просьбами добились от Мюллера разрешения отлучиться в крепость к обедне. Быть может, Мюллер рассчитывал, что они разговорятся с монастырским гарнизоном и, сообщив о присылке осадных орудий, напугают монахов, быть может, своим отказом он не хотел усилить в поляках ту ненависть, которая делала их отношения со шведами не совсем безопасными, – одним словом, он разрешил.

И вот с этими польскими солдатами в монастырь зашел некий татарин, из польских татар, магометанин. Среди всеобщего изумления он стал убеждать монахов не сдавать святое место шведам, уверяя, что шведы скоро отступят со стыдом и позором. То же самое повторяли и польские солдаты, во всем подтверждая сообщение пана Слядковского. Все это ободрило осажденных до такой степени, что они нисколько не боялись огромных орудий и даже подшучивали над ними.

После обедни началась перестрелка. Какой-то шведский солдат несколько раз подходил к самым стенам и громовым голосом поносил Пресвятую Деву. Осажденные стреляли в него несколько раз, но безуспешно. У Кмицица, когда он стал метиться, лопнула тетива лука, а швед все больше набирался смелости и подавал пример другим. О нем говорили, что у него семь дьяволов в услужении и они его оберегают и защищают.

В этот день он опять подошел к стенам, но осажденные, веря, что в день Непорочного зачатия чары не будут иметь такой силы, решили во что бы то ни стало его наказать.

Долго стреляли в него, но без успеха, наконец пушечное ядро, отскочив от земли и прыгая по снегу, подобно птице, ударило его в самую грудь и разорвало надвое. Осажденные ободрились этим и стали кричать со стен: «Кто же еще будет поносить ее?» – но шведы в беспорядке разбежались к окопам.

Мишенью для выстрелов были стены и крыши. Но ядра не пугали уже осажденных.

Старушка нищенка, Констанция, которая жила в расщелине скалы, точно издеваясь над шведами, ходила по отлогой горе и собирала в подол шведские ядра и грозила по временам своим костылем в сторону шведов. Шведы принимали ее за колдунью, боялись, как бы она не причинила им какого-нибудь вреда, особенно когда заметили, что пули ее не берут.

Прошло целых два дня в безрезультатной перестрелке. На крыши бросали корабельные канаты, пропитанные смолой, которые летели, подобно огненным змеям. Но образцовая стража вовремя устраняла опасность. И вот наступила такая темная ночь, что, несмотря на костры, бочки со смолой и ракеты ксендза Лассоты, осажденные ничего не могли разглядеть.

Между тем в шведском лагере царило какое-то необычайное движение. Слышался скрип колес, гул людских голосов, порою ржание лошадей и какой-то грохот. Солдаты на стенах угадывали, что там происходит.

– Не иначе как пушки привезли, – говорили одни.

– И окопы насыпают, а тут такая темнота, что собственной руки не видишь.

Старшины обсуждали план вылазки, которую предлагал пан Чарнецкий, но мечник серадзский возражал, что при столь важной работе неприятель должен был принять все меры предосторожности и, наверное, держит наготове пехоту. Поэтому решено было только стрелять в северном и южном направлении, откуда слышался наибольший шум. Но результатов нельзя было разглядеть в темноте.

Наконец забрезжил день и осветил работу шведов. С северной и южной стороны возвышались окопы, над которыми работало несколько тысяч человек. Они были так высоки, что осажденным казалось, будто они на одном уровне со стенами. В равномерных выемках на их поверхности зияли огромные жерла пушек, за которыми стояли солдаты, похожие на рой желтых ос.

В костеле еще не отошла обедня, как вдруг воздух вздрогнул от страшного грохота, задребезжали стекла, в некоторых местах стекла вылетели из рам, со звоном разбиваясь о каменный пол, и весь костел наполнился пылью обвалившейся штукатурки.

Огромные орудия заговорили.

Начался страшнейший огонь, какого не видывали еще осажденные. Когда отошла обедня, все бросились на стены и на крыши. Прежние обстрелы показались им теперь невинной забавой в сравнении с этим страшным адом огня и свинца.

Маленькие пушки вторили осадным. В воздухе летели ядра, гранаты, связки тряпок, насыщенных смолой, факелы, огненные канаты. Двадцатишестифунтовые ядра срывали штукатурку со стен, иногда даже вязли в стенах, иногда делали огромные пробоины, вырывали штукатурку и кирпичи. Стены, окружающие монастырь, кое-где дали трещины, и не утихавшие ни на минуту выстрелы угрожали тем, что все они могут рухнуть. Монастырские строения были буквально засыпаны огнем.

Трубачи на башнях чувствовали, как они колеблются. Костел весь дрожал от постоянных толчков; в некоторых алтарях свечи попадали из подсвечников.

Вода, которую в невероятном количестве приходилось употреблять для тушения пожаров, образовала вместе с дымом и пылью такие густые клубы пара, что за ним ничего не было видно. Обнаружены были повреждения и в стенах строений. Крики: «Горит!» – раздавались все чаще среди грохота выстрелов и свиста пуль. Близ северной башни разбило два колеса у пушки, одно орудие принуждено было совершенно замолчать. В конюшню залетела граната, убила трех лошадей, и там начался пожар. Не только пули, но и осколки гранат дождем сыпались на крыши, башни и стены.

Вскоре раздались стоны раненых. По странной случайности убиты были три молодых солдата, все Яны. Это ужаснуло других защитников, носивших то же имя, но в общем оборона была достойна штурма. На стены выбежали даже женщины, дети и старики. Солдаты бесстрашно стояли в огне и в дыму, среди града выстрелов и с бешеным упорством отвечали на неприятельский огонь. Одни, хватаясь руками за колеса, перевозили орудия в наиболее опасные места, другие сталкивали в пробоины в стенах камни, бревна, балки, навоз, землю. Женщины, с распущенными волосами, с пылающими лицами, подавали пример храбрости, и были среди них даже такие, которые с ушатами воды гонялись за гранатами, прыгавшими по земле и готовыми взорваться каждую минуту. Воодушевление росло с часу на час, точно в этом запахе пороха, дыма, пара, в этом грохоте, в волнах огня и железа было что-то возбуждающее. Все действовали без команды, так как слова исчезали в страшном шуме. И только песню, которую пели трубы на башне, можно было еще слышать среди грохота.

К полудню огонь ослабел. Все вздохнули с облегчением. Но вот у ворот затрещал барабан, и барабанщик, присланный Мюллером, стал спрашивать, не довольно ли с монахов этой пальбы и не пожелают ли они немедленно сдаться? Сам ксендз Кордецкий ответил, что ему нужно подумать до завтрашнего дня. Как только этот ответ был сообщен Мюллеру, снова начался штурм, с удвоенной энергией.

Время от времени огромные колонны пехоты под огнем подходили к стенам, точно намереваясь взять крепость приступом, но под убийственной пальбой из пушек и мушкетов они, с огромными потерями, каждый раз отступали назад, к батареям. И как волна, залившая берег, отхлынув, оставляет после себя на песке всевозможные водоросли, раковины и камешки, так эти волны шведов, отхлынув назад, каждый раз оставляли после себя трупы, разбросанные там и сям на земле.

Мюллер велел стрелять не в башни, а в стены и именно в те места, где ответный огонь был слабее. Кое-где стены дали значительные трещины, но они были слишком малы, чтобы пехота могла проникнуть через них внутрь крепости.

Вдруг произошло событие, которое прервало штурм.

Это было вечером; у одного из больших орудий стоял шведский артиллерист с зажженным фитилем, который он намеревался приложить к орудию, – вдруг монастырское ядро попало ему в самую грудь, но так как, из-за дальности расстояния, оно потеряло уже свою силу, то, сделав три скачка по земле, оно лишь отбросило артиллериста вместе с фитилем на несколько шагов в сторону. Он упал на открытый ящик, наполненный порохом. Тотчас раздался страшный грохот, и клубы дыма покрыли окопы. Когда дым рассеялся, оказалось, что пять артиллеристов были убиты, колеса орудия повреждены, остальных же солдат охватила паника. Пришлось прекратить огонь с этого окопа, и так как стало темно, его прекратили и на других.

На следующий день было воскресенье.

Лютеранские священники отправляли богослужения на окопах, и орудия молчали. Мюллер снова запросил монахов: не довольно ли с них? Они ответили, что перенесут и больше.

Между тем стали осматривать повреждения в монастыре. Они были значительны. Помимо того что много народу было убито, оказалось, что и стены местами грозили рухнуть. Страшнее всех оказалось одно орудие, стоявшее с юга. Оно настолько повредило стены, вырвало столько камней и кирпичей, что если бы огонь продолжился еще несколько дней, то огромная часть стены могла бы рассыпаться в прах.

 

Пробоину, которая образовалась бы в этом месте, нельзя было бы заложить ни бревнами, ни землей, ни навозом. И ксендз Кордецкий озабоченными глазами смотрел на это опустошение, с которым он не мог бороться.

Между тем в понедельник снова начался штурм, и огромное орудие продолжало свою страшную работу. Но и в шведском лагере случались различные бедствия. К вечеру этого дня шведский пушкарь на месте убил племянника Мюллера, которого генерал любил как собственного сына и которому намеревался завещать не только свое имя и свою славу, но и все свое состояние. Но это лишь наполнило душу старого воина еще большей ненавистью. Стена у южной башни уже так потрескалась, что ночью начали делать приготовления к рукопашному штурму. Для того чтобы пехота могла подойти к стенам возможно безопаснее, Мюллер велел не зажигать огня по всей линии окопов. Но ночь была ясная, и на бледном снегу явственны были все движения неприятеля. Ясногорские пушки прогоняли солдат.

На рассвете пан Чарнецкий заметил готовую осадную машину, которую уже подводили к стенам. Но осажденные без труда разрушили ее пушечными выстрелами; при этом было перебито столько народу, что этот день можно было бы считать днем победы для осажденных, не будь того осадного орудия, которое со страшной силой разрушало стены.

На следующий день была оттепель и такой густой туман, что монахи объясняли его чарами злых духов. Нельзя было разглядеть ни осадных машин, ни работ осаждающих. Шведы подходили к самым монастырским стенам. Вечером Чарнецкий взял настоятеля под руку, когда он, по обыкновению, обходил стены, и сказал ему на ухо:

– Плохо, святой отец! Стена дольше чем день не выдержит.

– Может быть, туман помешает им стрелять, – ответил ксендз Кордецкий, – а мы между тем поправим повреждения.

– И туман не помешает, так как орудие уже наведено и может продолжать свое дело в темноте, а между тем стена все осыпается и осыпается.

– В Боге и Пресвятой Деве наша надежда…

– Так-то так! А что, если сделать вылазку? Пусть даже придется потерять много людей, только бы заткнуть глотку этому дьявольскому дракону…

Вдруг в тумане зачернела какая-то фигура, и около разговаривающих очутился пан Бабинич.

– Смотрю, кто говорит, лица и в трех шагах не разглядишь, – сказал он. – Добрый вечер, святой отец! О чем вы говорите?

– Вот об этой пушке. Пан Чарнецкий советует вылазку! Это дьявол туман развесил!.. Я уже велел молиться…

– Отец святой! – сказал пан Андрей. – С тех пор как это орудие разрушает нам стену, я все думаю о нем, и кое-что мне уже пришло в голову. Вылазка здесь ни к чему… Зайдемте куда-нибудь в комнаты, я вам расскажу, что я надумал.

– Хорошо, – ответил настоятель, – пойдемте в мою келью.

Вскоре они уселись за сосновым столом в убогой келье настоятеля. Ксендз Кордецкий и пан Чарнецкий внимательно смотрели в молодое лицо Кмицица, а он сказал:

– Здесь вылазка ни к чему. Заметят и прогонят. Здесь один человек должен действовать.

– Как так? – спросил пан Чарнецкий.

– Должен пойти один человек и взорвать орудие порохом. Он может это сделать, пока такой туман. Лучше всего ему переодеться. Тут, говорят, есть шведская одежда. А если нельзя будет иначе, тогда придется проникнуть к шведам, и если с этой стороны окопов, откуда выглядывает к нам жерло орудия, нет людей, то тем лучше.

– Боже мой, да что может сделать один человек?

– Ему нужно будет только всадить в дуло пушки ящик с порохом, приладить к нему пороховую нитку и зажечь ее. Когда порох вспыхнет, орудие будет взорвано.

– Эх, милый мой, что ты говоришь? Мало ли пороха суют в него каждый день, а оно не разрывается?

Кмициц рассмеялся и поцеловал ксендза в рукав рясы.

– Отец святой, великое у вас сердце, геройское и святое…

– Ну, брось… – перебил его ксендз.

– …и святое, – повторил Кмициц, – но только в пушках вы ничего не понимаете. Другое дело, когда порох вспыхнет в задней части дула, тогда он своим напором выбрасывает ядро; но если заткнуть переднее отверстие и зажечь порох, то нет такой пушки, которая могла бы выдержать этот опыт. Спросите пана Чарнецкого. Бывает, что когда в дуло ружья набьется снег, то ружье обязательно разорвется при выстреле. Уж такая дьявольская сила! А что будет, если целый ящик вспыхнет? Спросите пана Чарнецкого.

– Да, это не новость для солдата, – ответил Чарнецкий.

– И вот, если бы только взорвать это орудие, – продолжал Кмициц, – то все остальные – пустяки!

– Но мне кажется, что это невозможно, – ответил на это ксендз Кордецкий, – и прежде всего, кто возьмется это сделать?

– Такой человек есть, – ответил пан Андрей, – и зовут его Бабинич.

– Ты? – воскликнули вместе ксендз и пан Петр Чарнецкий.

– Эх, отче! Ведь я у вас на исповеди был и все свои проделки вам рассказал. Были среди них проделки не хуже той, которую я задумал; неужели вы можете сомневаться, что я за это возьмусь? Или вы меня еще не знаете?

– Это герой, это рыцарь из рыцарей, Богом клянусь! – воскликнул Чарнецкий.

И, обняв Кмицица за шею, он сказал:

– Дай я тебя расцелую за одно только желание.

– Укажите мне другое средство, и я не пойду, – сказал Кмициц, – но кажется мне, что я справиться сумею. И помните о том, что я по-немецки говорю, как немец. Это много значит; если у меня только платье будет, они не скоро догадаются, что я не ихний. Но я думаю, что перед орудием стражи нет и что я успею все сделать, прежде чем они опомнятся.

– Пане Чарнецкий, что вы об этом думаете? – спросил вдруг настоятель.

– Из ста человек один лишь возьмется за такое предприятие, – ответил пан Петр, – но храбрость города берет.

– Бывал я и в худших переделках, – сказал Кмициц, – и ничего мне не будет, уж такое мне счастье, отец святой. Какая разница? Прежде я рисковал жизнью только бы порисоваться, из-за пустого тщеславия, а теперь я делаю это ради Пресвятой Девы. Если мне даже и придется сложить голову, то скажите сами: можно ли пожелать кому-нибудь более славной смерти, чем в таком деле?

Ксендз долго молчал, наконец сказал:

– Я бы стал удерживать тебя убеждениями и просьбами, если бы ты хотел этим добиться только славы, но ты прав: дело касается Пресвятой Девы, этого святого места и всей страны. А ты, мой сын, вернешься ли счастливо или примешь мученический венец, – тебя ждет высшее счастье, вечное спасение. И вот, наперекор сердцу своему, я говорю тебе: иди, я тебя не удерживаю. Молитвы наши будут тебя хранить…

– С ними я пойду смело и рад буду погибнуть.

– Нет, возвращайся, солдатик Божий, возвращайся счастливо, мы тебя здесь полюбили от всей души. Пусть же тебя святой Рафаил ведет, дитя мое, сын мой дорогой!

– Я сейчас же сделаю все приготовления, – весело сказал пан Андрей, обнимая ксендза, – я переоденусь шведом, захвачу с собой порох, а вы пока молитесь, чтобы туман не проходил, он нужен шведам, но нужен и мне.

– А не хочешь ли ты отысповедоваться перед дорогой?

– Разве можно иначе? Без исповеди не пойду, иначе черти будут иметь ко мне доступ.

– Ну так с этого и начнем!

Пан Петр вышел из кельи, а Кмициц опустился перед ксендзом на колени и очистился от грехов. И, веселый, как птица, он пошел сделать необходимые приготовления.

Час или два спустя, поздней ночью, он снова постучал в келью ксендза-настоятеля, где его ждал и пан Петр.

Оба они с ксендзом едва узнали его – такой превосходный швед из него вышел. Усы он закрутил кверху, надел шляпу набекрень и как две капли воды был похож на какого-нибудь знатного офицера.

– Господи боже, рука невольно за саблю берется при его виде, – сказал пан Петр.

– Уберите свечу, – воскликнул Кмициц, – я вам что-то покажу…

И когда ксендз Кордецкий заботливо отодвинул свечу, пан Андрей положил на стол толстую кишку из просмоленного полотна, туго набитую порохом. На одном конце ее свешивался длинный шнур, пропитанный серой.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36  37  38  39  40  41  42  43  44  45  46  47  48  49  50  51  52  53  54  55  56  57  58  59  60  61  62  63  64  65  66  67  68  69  70  71  72  73  74  75  76  77  78  79  80  81  82  83 
Рейтинг@Mail.ru