bannerbannerbanner
Потоп

Генрик Сенкевич
Потоп

Полная версия

Так и говорили на нижних концах.

– Он всегда такой: перед каждой войной с душой своей беседует, – говорил старый полковник Станкевич пану Заглобе, – но чем он мрачнее, тем хуже для неприятеля, ибо в день битвы он наверное будет весел.

– Ведь и лев перед битвой рычит, – ответил пан Заглоба, – чтобы возбудить этим в себе еще большую ненависть к врагу. Что же касается великих полководцев, то у каждого из них свой обычай. Аннибал, говорят, играл в кости, Сципион африканский сочинял вирши, пан Конецпольский-отец всегда о женщинах разговаривал, а я охотно люблю поспать часик-другой, хоть и от выпивки с хорошими людьми не сторонюсь.

– Посмотрите, ваць-панове, епископ Парчевский бледен, как бумага, – сказал Станислав Скшетуский.

– Потому что сидит за кальвинистским столом и мог съесть что-нибудь нечистое, – вполголоса объяснил Заглоба. – К напиткам, говорят старые люди, нечистый не имеет доступа, и их можно пить везде, а кушаний, особенно супов, нужно остерегаться. Так было и в Крыму, когда я там был в плену. Татарские муллы – священники, значит, – умели так приготовлять баранину с чесноком, что кто раз пробовал, тот готов был сейчас же отречься от своей веры и признать ихнего вруна-пророка.

Тут Заглоба понизил голос еще больше:

– Не в обиду князю-пану будь сказано, но советую ваць-панам перекрестить кушанье: береженого и Бог бережет.

– Что вы говорите, ваць-пане! Кто перед едой перекрестится, с тем уж нечего не случится! У нас в Великопольше лютеран и кальвинистов тьма-тьмущая, но я не слышал, чтобы они колдовали на кухне.

– У вас в Великопольше лютеран тьма-тьмущая, потому они и снюхались со шведами, – ответил пан Заглоба. – Я бы на месте князя этих послов собаками затравил, а не набивал бы им брюхо всякими сластями. Посмотрите только на этого Левенгаупта. Жрет, точно его через месяц на убой поведут. Он еще в карманы припрячет всякие лакомства для жены и детей. Забыл, как зовут эту вторую заморскую птицу. Как его?

– Спросите, отец, у Михала, – ответил Ян Скшетуский.

Но пан Михал, хотя сидел недалеко, ничего не видел и не слышал: он сидел между двумя паннами; по левую руку сидела панна Эльжбета Селявская, девушка лет около сорока, а по правую Оленька Биллевич, за которой сидел Кмициц. Панна Эльжбета трясла головою, украшенной перьями, перед маленьким рыцарем и рассказывала что-то оживленно, а он, поглядывая на нее время от времени осоловелыми глазами, отвечал: «Так, мосци-панна! Совершенно верно!» – но не понимал ни слова, ибо все его внимание было поглощено другой соседкой. Он ловил каждое слово Оленьки и так шевелил усами, точно хотел этим испугать панну Эльжбету.

«Что за чудная девушка! – думал он. – Ну и красавица! Господи, воззри на мое горе: нет никого на свете сиротливее меня! Душа так и пищит во мне от тоски по суженой, а на кого я ни взгляну, все уже заняты. Куда же мне деться, несчастному скитальцу?»

– А после войны что ваць-пан думает делать? – вдруг спросила его панна Эльжбета, сложив губки бантиком и обмахиваясь веером.

– В монастырь идти! – раздраженно ответил маленький рыцарь.

– А кто это на балу говорит о монастыре? – весело спросил Кмициц, перегибаясь через Оленьку. – Это вы, пане Володыевский?

– У ваць-пана не то на уме? Верю!

Но вот в его ушах зазвенел сладкий голос Оленьки:

– Ваць-пану не нужно об этом думать. Бог пошлет вам жену любимую и столь же достойную, как и ваць-пан!

Добрый пан Михал расчувствовался.

– Если бы кто-нибудь заиграл мне на флейте, мне не было бы приятнее слушать!

Все усиливавшийся шум за столом прервал дальнейший разговор. Дошла очередь и до рюмок. Беседа оживлялась. Полковники спорили о будущей войне, морща брови и бросая огненные взгляды.

Пан Заглоба рассказывал об осаде Збаража, у слушателей кровь бросалась к лицу, а в сердце росло мужество… Казалось, дух бессмертного «Еремы» витал в зале и геройским одушевлением наполнял сердца солдат.

– Вот это был вождь, – воскликнул знаменитый полковник Мирский, командовавший радзивилловскими гусарами. – Я один раз его видел, но и умирая буду его помнить.

– Юпитер с перунами в деснице! – воскликнул старик Станкевич. – Не дошло бы до того, что теперь, будь он жив!

– Ба, ведь это он за Ромнами велел рубить леса, чтобы открыть дорогу к неприятелю!

– Не будь его, мы бы не одержали победы под Берестечком!

– И Бог отнял его у нас в самую тяжелую минуту…

– Бог его отнял, – сказал, возвысив голос, пан Станкевич, – но после него осталось завещание для будущих вождей, сановников и всей Речи Посполитой: ни с одним неприятелем не вести переговоров, а всех бить!

– Бить, бить! – повторило несколько сильных голосов.

В столовой стояла страшная жара и возбуждала кровь в воинах – и вот взгляды их стали как молнии, а лица грозны.

– Наш пан гетман будет исполнителем этого завещания! – сказал Мирский.

Вдруг громадные часы, помещавшиеся у потолка залы, пробили полночь, и в ту же минуту задрожали стены, жалобно зазвенели стекла и грохот салютных выстрелов раскатился по двору. Разговоры умолкли. Настала глубокая тишина. Вдруг в верхней части стола раздался крик:

– Епископу Парчевскому дурно! Воды!

Произошло замешательство. Многие вскочили со своих мест, чтобы посмотреть, что случилось. Епископ не упал в обморок, а лишь очень ослаб, и маршал поддерживал его, пока жена венденского воеводы прыскала ему в лицо водой.

В эту минуту раздался второй выстрел – дрогнули стекла; за ним третий, четвертый…

– Виват Речь Посполитая! Да погибнут враги ее! – крикнул пан Заглоба. Но дальнейшие выстрелы заглушили его слова.

Шляхта стала считать:

– Десять, одиннадцать, двенадцать.

Стекла каждый раз отвечали жалобным стоном. Пламя свечей колебалось от сотрясения.

– Тринадцать, четырнадцать! Ксендз-епископ не привык к такому грохоту. Он испортил своим испугом веселье. И князь обеспокоился. Посмотрите, мосци-панове, какой он мрачный… Пятнадцать, шестнадцать… Ого, палят как на войне! Девятнадцать, двадцать!

– Тише там! Князь хочет говорить! – раздалось со всех концов стола. Все вдруг смолкло, и глаза всех устремились на Радзивилла, который с бокалом в руке был похож на великана. Но что за зрелище предстало их глазам!

Лицо князя было в эту минуту просто страшно. Оно было не бледное, а синее, искривлено судорожной улыбкой, которую князь старался вызвать на губах. Дыхание его, всегда короткое, стало еще короче, а глаза были полузакрыты ресницами. В его мощном лице было что-то страшное и холодное, как в лице покойника.

– Что с князем? Что с ним? – тревожно шептали вокруг.

И зловещее предчувствие охватило всех: тревожное ожидание отразилось на липах.

А он заговорил прерывающимся от астмы голосом:

– Мосци-панове! Многих из вас… удивит… или просто испугает этот тост… но… кто мне верит… кто поистине желает добра отчизне… кто верный друг моего дома… тот его примет… и повторит: «Да здравствует король Карл-Густав… отныне всемилостивейше царствующий над нами!»

– Да здравствует! – повторили два посла, Левенгаупт и Шитте, и несколько иностранных офицеров.

Но в зале воцарилось глухое молчание. Полковники и шляхта в ужасе переглядывались, точно спрашивая друг друга: не сошел ли князь с ума. Несколько голосов раздалось в разных концах стола:

– Не ослышались ли мы? Что это?

Потом снова наступила тишина.

Невыразимый ужас, соединенный с изумлением, отразился на лицах, и глаза всех снова обратились на Радзивилла – он все еще стоял, тяжело дыша, точно сбросил с себя страшную тяжесть. Потом он обратился к пану Коморовскому и сказал:

– Пора прочесть договор, который мы сегодня подписали, чтобы их милости, паны, знали чего держаться. Читайте, ваць-пане!

Коморовский встал, развернул лежавший перед ним пергамент и стал читать страшный договор, начинающийся словами:

«Не имея возможности лучше и выгоднее поступить в настоящую минуту бедствий и потеряв всякую надежду на помощь его величества короля, мы, сановники и шляхта Великого княжества Литовского, вынужденные необходимостью, отдаемся под покровительство его величества короля шведского на следующих условиях:

1) Вместе воевать против неприятеля, исключая короля и коронных войск.

2) Великое княжество Литовское не будет присоединено к Швеции, а соединится с нею на таких же условиях, как доныне с королевством Польским, то есть чтобы народ народу, сенат сенату и рыцарство рыцарству были во всем равны.

3) Свобода голоса на сеймах никому не должна быть возбраняема.

4) Свобода религии должна быть неприкосновенна…»

И так далее читал пан Коморовский среди тишины и ужаса, пока не дошел до следующего места: «Акт сей, скрепленный подписями нашими, как мы, так и потомки наши обязуемся хранить нерушимо».

По залу пробежал ропот, точно первое дуновенье бури всколыхнуло лес. Но не успела она еще разразиться, как седой как лунь пан Станкевич обратился к князю с речью и мольбой:

– Мосци-князь, мы не верим собственным ушам! Во имя Господа! Неужели должно погибнуть дело рук Владислава и Сигизмунда-Августа? Неужели можно, неужели достойно отрекаться от своих братьев и заключать унию с неприятелем? Мосци-князь! Вспомните о том имени, которое вы носите, и о принесенных на алтарь отчизны заслугах, о незапятнанной славе вашего рода и порвите, растопчите этот позорный документ! Я знаю, что молю вас об этом от имени всей шляхты и войск. Ведь и мы властны решать нашу судьбу! Мосци-князь, не делайте этого! Еще время! Сжальтесь над собой, над нами, сжальтесь над Речью Посполитой!

– Не делайте этого! Сжальтесь! Сжальтесь! – отозвались сотни голосов.

И все полковники вскочили со своих мест и стали подходить к нему, а маститый Станкевич упал на колени посреди залы, и все громче раздавалось вокруг:

– Не делайте этого! Сжальтесь над нами!

 

Радзивилл поднял свою мощную голову, и глаза его метнули молнии. Вдруг он обрушился:

– Вам ли, мосци-панове, первым давать пример неповиновения? Прилично ли солдатам отступать от вождя и гетмана и протестовать? Вы хотите учить меня, как нужно поступать для блага отчизны? Здесь не сеймик, вас сюда не голосовать позвали. Я перед Богом беру ответственность на себя!

И он ударил себя рукой по широкой груди, глядя пылающими глазами на рыцарей, и наконец крикнул:

– Кто не со мной, тот против меня! Я знал вас, знал, что будет! Но знайте же и вы, что меч висит над вашими головами!

– Мосци-гетман, гетман наш, – молил старик Станкевич, – сжалься над собой и над нами.

Но его слова прервал Станислав Скшетуский. Он, схватившись обеими руками за волосы, закричал с отчаянием:

– Не просите его! Напрасный труд! Он эту змею давно лелеял в своем сердце! Горе тебе, Речь Посполитая! Горе нам всем!

– Два сановника на двух концах Речи Посполитой продают отчизну! – воскликнул пан Ян. – Проклятие этому дому, позор и гнев Божий!

Услышав это, Заглоба очнулся от изумления и гаркнул:

– Спросите его, сколько он отступного получил от шведов? Сколько заплатили, сколько еще обещали? Мосци-панове, это Иуда Искариотский! Чтоб ты издох в отчаянии! Чтоб род твой погиб! Чтоб дьявол душу из тебя вырвал! Изменник! Изменник! Трижды изменник!

Вдруг Станкевич, в порыве отчаяния, выхватил полковницкую булаву из-за пояса и с грохотом бросил ее к ногам князя; вторым бросил Мирский, за ним Юзефович, Гощиц, Оскерко и бледный, как труп, Володыевский. И катились по полу булавы, и в логове льва, льву в глаза все громче повторялось страшное слово: «Изменник!», «Изменник!»

Вся кровь бросилась в голову гордого магната; он посинел и, казалось, вот-вот свалится под стол мертвым.

– Гангоф и Кмициц, ко мне! – крикнул он страшным голосом.

В ту же минуту четверо дверей, ведущих в залу, раскрылись настежь, и отряды шотландской пехоты вошли, грозные, молчаливые, с мушкетами в руках. Из главных дверей их вел Гангоф.

– Стой! – крикнул князь. Потом обратился к полковникам:

– Кто со мной, пусть перейдет направо.

– Я солдат, гетману служу! Пусть Бог меня судит! – сказал Харламп, переходя на правую сторону.

– И я! – прибавил Мелешко. – Не мой грех!

– Я протестовал как гражданин, но как солдат должен повиноваться! – сказал Невяровский, который хотя и бросил булаву, но теперь, по-видимому, испугался Радзивилла.

За ними перешло еще несколько человек и часть шляхты, но Мирский, человек наиболее заслуженный среди всех, Станкевич, Гощиц, Володыевский, Оскерко, двое Скшетуских, Заглоба и огромное большинство как офицеров разных хоругвей, так и шляхты остались на месте.

Шотландская пехота окружила их стеной.

Кмициц, с первой же минуты, как князь провозгласил тост в честь Карла-Густава, вскочил с места с другими и стоял окаменелый, с неподвижными глазами и повторял побледневшими губами:

– Боже! Боже! Что я наделал?!

И вот тихий, но явственный шепот раздался близ него:

– Пане Андрей…

Он схватился руками за голову и простонал:

– Проклят я навеки! Пусть земля меня поглотит!..

На лице панны Биллевич выступил яркий румянец; глаза, горящие, как звезды, смотрели на Кмицица.

– Позор тем, кто станет на сторону гетмана! Выбирайте! Господи всемогущий!.. Что вы делаете?! Выбирайте!..

– Боже! Боже! – крикнул Кмициц.

Между тем зала огласилась криками; другие бросали булавы под ноги князю, но Кмициц не присоединился к ним. Не тронулся и тогда, когда князь крикнул: «Гангоф и Кмициц, ко мне!» – и когда шотландская пехота вошла в зал… Стоял, терзаемый мукой и отчаянием, с обезумевшими глазами и посиневшими губами.

Вдруг он повернулся к панне Александре и протянул руки:

– Оленька! Оленька! – повторял он с жалобным стоном, как обиженный ребенок.

– Прочь, изменник! – отчетливо ответила она.

В эту минуту Гангоф скомандовал: «вперед», и отряд шотландцев, окружавший арестованных, направился к дверям.

Кмициц пошел за ними, ничего не сознавая и не зная, куда и зачем он идет. Пир кончился.

XIV

В эту ночь князь долго еще совещался с паном Корфом, воеводой венденским и шведскими послами. Результат обнародования договора обманул его ожидания и открыл перед ним грозное будущее. Он нарочно сделал так, что обнародование совершилось в тот момент, когда люди немного подвыпили и, можно было рассчитывать, станут податливее. Он ожидал протеста, но рассчитывал и на сторонников, между тем энергия протеста превзошла его ожидания. Кроме незначительной горсти шляхтичей-кальвинистов и иностранных офицеров, которые, как иностранцы, не имели права голоса в этом деле, все восстали против договора с Карлом-Густавом, или, вернее, с его фельдмаршалом и зятем, де ла Гарди. Правда, князь велел арестовать войсковых старшин, но что же из этого? Что скажут на это войска? Не заступятся ли они за своих полковников? Не взбунтуются ли и не захотят ли силой освободить их? Но в таком случае что же останется у гордого гетмана, кроме нескольких полков драгун и иностранной пехоты? Кроме этого останется еще вся страна, вся вооруженная шляхта и Сапега, воевода витебский, грозный противник радзивилловского дома, который во имя родины готов на войну со всем миром. Все эти полковники, которым нельзя ведь срубить головы, перейдут к нему, и Сапега станет во главе страны, а князь Радзивилл останется без сторонников, без войска, без значения… Что же тогда?

Вопрос этот был страшен, как и само положение князя. Князь хорошо понимал, что тогда и договор, над которым ему пришлось втайне столько поработать, потеряет всякое значение, и шведы будут пренебрежительно относиться к нему, Радзивиллу, или даже мстить за обман. Ведь он отдал им свои Биржи в залог верности и этим еще больше ослабил себя.

Карл-Густав готов был обеими руками осыпать могущественного Радзивилла наградами, но слабым и покинутым он пренебрежет. А если вдруг превратность судьбы пошлет победу Яну Казимиру – тогда настанет час последней гибели для пана, который еще сегодня утром не имел себе равного во всей Речи Посполитой.

После отъезда послов и венденского воеводы князь схватил обеими руками обремененную заботами голову и стал быстрыми шагами ходить по комнате. Снаружи доносились голоса шотландской стражи и грохот отъезжающих экипажей. Шляхта уезжала так быстро, с такой поспешностью, точно зараза посетила великолепный кейданский дом. Радзивиллом овладело страшное беспокойство.

Ему минутами казалось, что кто-то в комнате ходит за ним и шепчет: «Одиночество… нищета… и позор!» Его, великого гетмана и воеводу виленского, унизили и оскорбили! Кто бы мог вчера подумать, что найдется во всей Короне и Литве – мало того, во всем мире! – хоть один человек, который осмелился бы крикнуть ему в глаза: «Изменник!» А ведь он выслушал это и жив еще, как живы и те, что произнесли это слово. Если он войдет в зал, где происходил пир, он услышит еще под сводами эхо: «Изменник, изменник!»

И бешеный, безумный гнев разрывал порою грудь мощного олигарха. Ноздри его раздувались, глаза метали молнии, а на лбу выступили жилы. Кто смеет противиться его воле? И обезумевшая фантазия рисовала перед его глазами картины казней и мук бунтовщиков, которые осмелились не последовать за ним, как псы за господином. Он уже видел кровь, стекающую с топоров палачей, слышал треск костей на колесе и любовался, и наслаждался этими кровавыми видениями.

Но когда трезвая мысль напомнила ему, что за этими бунтовщиками стоит войско, что нельзя безнаказанно свернуть им головы, – страшное, невыносимое, адское беспокойство возвращалось в душу, и снова кто-то шептал на ухо: «Одиночество, нищета, суд и позор!»

Как? Значит, даже Радзивилл не имеет права решать участь страны? Не может оставить ее Яну Казимиру или передать Карлу-Густаву? Передать, подарить, кому он хочет? Магнат с недоумением смотрел в пространство.

Кто же, в таком случае, Радзивиллы? Чем они были вчера? Что говорили о них на Литве? Неужели это был мираж? Неужели на сторону великого гетмана не станет князь Богуслав со своими поляками, за ним его дядя, электор Бранденбургский, а за ними тремя – Карл-Густав, король шведский, со своими победоносными войсками, перед которыми так недавно еще дрожала неметчина во всю ширь и даль. Да и сама Речь Посполитая протягивает к новому властелину руки и содрогается при одной мысли о приближении этого полнощного льва. Кто устоит против этой неодолимой силы?

С одной стороны, король шведский, электор Бранденбургский, Радзивиллы, в случае нужды, и Хмельницкий со всеми своими силами, и валашский господарь, и Ракочи семиградский[17], чуть не пол-Европы, с другой – воевода витебский с паном Мирским и Станкевичем с этой троицей шляхты, прибывшей из-под Лукова, и несколько взбунтовавшихся полков! Что же? Шутки? Комедия?

И князь громко рассмеялся.

– Клянусь Люцифером и всем адским сеймом, я с ума сошел, что ли? Пусть они все идут к воеводе витебскому!

Но через несколько минут лицо его снова омрачилось.

– Сильные принимают в компанию только сильных. Радзивилл, повергающий к шведским ногам Литву, будет всегда желанным… Радзивилл же, взывающий о помощи против Литвы, будет отвергнут.

Что же делать?

Иностранные офицеры останутся при нем, но их недостаточно, и если польские полки перейдут к воеводе витебскому, то судьба края будет в его руках. Впрочем, каждый из этих офицеров хотя и будет исполнять его Приказания, но не отдастся делу Радзивиллов всей душой не только как солдат, но и как сторонник.

Нужны, во что бы то ни стало нужны, не иностранцы, а свои, которые могли бы привлечь на свою сторону именем, мужеством, славой, готовностью на все. Нужно иметь сторонников в стране, хотя бы для вида.

Кто же из своих остался при князе? Харламп, старый, бывалый солдат, служака и ничего больше; Невяровский, не любимый солдатами и не влиятельный, затем еще несколько человек, ничего не значащих… Никого, никого из таких, за кем пошло бы войско, кто умел бы вести пропаганду дела.

Оставался один Кмициц, смелый, предприимчивый, прославившийся рыцарь, носящий знаменитое имя, стоящий во главе прекрасного полка, сформированного на собственные средства; человек, точно созданный быть вождем всех беспокойных душ на Литве, притом полный пыла. Если бы он взялся за дело Радзивиллов, он взялся бы с верою, которую дает молодость, слепо шел бы за своим гетманом. Он был бы апостолом гетмана, а такой апостол значит больше, чем полки и отряды иноземцев. Свою веру он привьет рыцарству, потянет его за собой и этим пополнит радзивилловский лагерь.

Но и он, видимо, колеблется. Правда, он не бросил своей булавы к ногам гетмана, но и не стал на его сторону в первую минуту.

«Ни на кого нельзя рассчитывать, ни в ком нельзя быть уверенным, – мрачно подумал князь. – Все они перейдут к воеводе витебскому, и никто не захочет разделить со мной…»

«Позора!» – прошептала совесть.

«Литвы!» – ответило тщеславие.

В комнате потемнело, на свечах образовался нагар; лишь в окна лился серебристый свет луны. Радзивилл всматривался в этот свет и глубоко задумался.

Понемногу в этом лунном свете стали появляться какие-то фигуры, их становилось все больше, наконец князь ясно увидел войско, которое шло по широкой дороге лунного света. Идут полки панцирные, гусарские, легкие пятигорские, за ними лес знамен, а во главе едет кто-то без шлема на голове, должно быть, триумфатор, возвращающийся после победы. Вокруг тишина, а князь ясно слышит голоса войска и народа: «Да здравствует защитник отечества!» Войска подходят все ближе, уже можно различить лицо вождя. Он держит в руке булаву; по числу бунчуков можно узнать, что это – великий гетман.

– Во имя Отца и Сына! Это Сапега, это воевода витебский! А где же я? Что мне предназначено?

«Позор!» – шепчет совесть.

«Литва!» – отвечает тщеславие.

Князь хлопнул в ладоши; дежуривший с соседней комнате Герасимович тотчас же появился в дверях и согнулся в три погибели.

– Огня! – сказал князь.

Герасимович снял нагар со свечей и ушел, но сейчас же вернулся с подсвечником в руках.

– Ваше сиятельство, пора отдохнуть! Уже вторые петухи пропели.

– Не хочу! – сказал князь. – Я вздремнул, и кошмар меня душил. Что нового?

– Какой-то шляхтич привез из Несвижа письмо от князя-кравчего, но я не смел войти без зова.

 

– Давай скорее письмо!

Герасимович подал запечатанный пакет, князь вскрыл его и начал читать:

«Пусть Бог хранит и удержит ваше сиятельство от таких замыслов, которые могут принести всему нашему дому позор и гибель. При одной мысли об этом надо не о власти думать, а надеть власяницу! Я тоже забочусь о величии нашего дома: лучшее доказательство – мои хлопоты в Вене, чтобы нам получить право решающего голоса на сеймах. Но ни отечеству, ни своему королю я не изменю ни за какие награды и блага мира, чтобы за такой посев не собрать позора при жизни и вечных мук – после смерти. Вспомните, ваше сиятельство, заслуги предков, их незапятнанную славу и опомнитесь, пока не поздно. Неприятель осаждает меня в Несвиже, и не знаю, дойдет ли письмо до рук вашего сиятельства; хотя мне каждую минуту угрожает опасность, я не о спасении молю Бога, но о том, чтобы Он удержал ваше сиятельство от этих намерений и наставил на путь добродетели. Если и случилось что дурное, еще можно отступить и скорым исправлением загладить грехи. От меня не ждите помощи, ибо предупреждаю, что я, не глядя на узы крови, соединю свои силы с подкоморием и воеводой витебским и, стократ скорее, оружие мое обращу против вашего сиятельства, чем добровольно приложу руку к этой позорной измене. Поручаю Богу ваше сиятельство.

Михаил-Казимир Радзивилл. Князь на Несвиже и Олыке, кравчий Великого княжества Литовского».

Гетман, прочитав письмо, опустил его на колени и начал качать головой с болезненной улыбкой на губах.

«И этот оставляет меня; родная кровь отрекается от меня за то, что я хочу украсить дом наш невиданным доселе блеском… Нечего делать! Остается Богуслав, и он меня не оставит. С нами электор и Карл-Густав, а кто не хочет сеять, тот и собирать не будет…»

«Позора!» – шепнула совесть.

– Ваше сиятельство, изволите дать ответ? – спросил Герасимович.

– Ответа не будет.

– Мне можно уйти и прислать спальников?

– Постой… Стража расставлена везде?

– Точно так.

– Приказы по полкам разосланы?

– Точно так.

– Что делает Кмициц?

– Бился головой об стену и кричал о вечном проклятии. Извивался как вьюн. Хотел бежать за Биллевичами, но стража его не пустила. Схватился за саблю, его пришлось связать. Теперь лежит спокойно.

– Мечник россиенский уехал?

– Не было приказа его удержать.

– Забыл! – сказал князь. – Отвори окна, меня астма душит… Скажи Харлампу ехать в Упиту за полком и сейчас же привести его сюда. Дай ему денег, пусть уплатит людям за первую четверть и позволит им погулять. Скажи ему, что я ему даю Дыдкемы Володыевского в пожизненное владение. Астма меня душит… Постой!

– Что прикажете, ваше сиятельство?

– Что делает Кмициц?

– Я уже докладывал вашему сиятельству: лежит спокойно.

– Правда, ты говорил. Пришли его сюда. Мне нужно с ним поговорить. Прикажи развязать его!

– Ваше сиятельство, это сумасшедший человек…

– Не бойся, ступай!

Герасимович вышел; князь вынул из венецианского стола ящик с пистолетами, открыл его и, поставив около себя, сел в кресло.

Спустя четверть часа вошел Кмициц в сопровождении четырех шотландских драбантов. Князь велел солдатам уйти. Они остались вдвоем.

На лице Кмицица, казалось, не было ни кровинки. Только глаза горели лихорадочным огнем, но, несмотря на это, он казался спокойным, хотя и погруженным в безграничное отчаяние.

Некоторое время оба молчали. Князь заговорил первый:

– Ты поклялся распятием, что не оставишь меня.

– Я проклят, если сдержу свою клятву, проклят, если не сдержу! Все равно! – ответил Кмициц.

– Ты не будешь отвечать, если даже я веду тебя к злу!

– Месяц тому назад мне грозил суд и наказание за убийство… Теперь мне кажется, что тогда я был невинен, как дитя!

– Прежде чем ты выйдешь из этой комнаты, ты будешь чувствовать себя разрешенным от всех грехов, – сказал князь.

Вдруг, переменив тон, он спросил с оттенком дружеского добродушия:

– Как ты думаешь, что я должен был сделать, находясь посреди двух неприятелей, во стократ сильнейших, чем я, против которых я не мог защитить страну?

– Погибнуть! – резко ответил Кмициц.

– Позавидуешь вам, солдатам: вы так легко можете сбросить с себя гнетущее бремя. Погибнуть! Кто смотрел смерти в глаза и не боится ее, для того нет ничего проще на свете. Вам и в голову не придет, что если бы я теперь поднял войну и умер, не заключив договора, то в стране не осталось бы камня на камне… Не дай бог, чтобы это случилось, ибо и в небе моя душа не нашла бы покоя. О, счастливы, стократ счастливы те, что могут погибнуть! Неужели ты думаешь, что и мне жизнь не в тягость, что я не жажду вечного сна и покоя? Но нужно чашу желчи и горечи выпить до дна. Нужно спасать этот несчастный край и для его спасения согнуться под новой тяжестью. Пусть завистники обвиняют меня в тщеславии, пусть говорят, что я изменяю отчизне, чтобы самому возвыситься. Бог свидетель, хочу ли я этого и не отказался ли бы я от всего, если бы был другой выход. Найдите же его вы, которые отрекаетесь от меня и называете изменником, и я еще сегодня порву этот документ, подниму на ноги все полки и пойду на неприятеля. Кмициц молчал.

– Ну, что же ты молчишь? – воскликнул, возвысив голос, Радзивилл. – Я ставлю тебя на свое место, на место великого гетмана и воеводы виленского, а ты не умирай – ведь это не штука! – а спасай страну, защити занятые воеводства, отомсти за сожжение Вильны, защити Жмудь от нашествия шведов, – ха! – защити всю Речь Посполитую, выгони всех неприятелей из ее пределов… Разорвись на тысячу частей, но не умирай… Не умирай, потому что не имеешь права, а спасай страну!

– Я не гетман и не воевода виленский, – ответил Кмициц, – и что меня не касается, то не моего ума дело. Но если надо разорваться на тысячи частей, я разорвусь!

– Слушай, солдат! Если не твоего ума дело спасать страну, то предоставь все мне и верь!

– Не могу! – ответил Кмициц, стиснув зубы.

Радзивилл мотнул головой.

– Я не рассчитывал на тех – я ожидал того, что случилось, но в тебе я ошибся. Не прерывай меня, слушай. Я поставил тебя на ноги, освободил от суда и наказания, прижал к сердцу, как сына. И знаешь ли почему? Я думал, что ты смелая душа, способная на великие дела. Не скрою, мне нужны были такие люди. Около меня не было никого, кто решился бы смело взглянуть на солнце. Все были люди малодушные – им нельзя указать иного пути, как тот, по которому ходили их отцы. Иначе они закаркают, что ты ведешь их по беспутице. А куда же, как не к пропасти, пришли мы этими старыми путями? Что стало с той Речью Посполитой, которая когда-то была грозой всего мира?

И князь схватился руками за голову и трижды воскликнул:

– Боже! Боже! Боже! Затем он продолжал:

– Настал час гнева Божьего, година таких бедствий и такого упадка, что обыкновенным способом нам не подняться, а когда я хочу избрать новый путь, единственный, могущий привести к спасению, то меня покидают даже те, на чью готовность я рассчитывал, которые должны были верить мне, которые мне в этом поклялись перед распятием. Скажи мне, Богом заклинаю тебя, неужели ты думаешь, что я навсегда отдаю себя под покровительство Карла-Густава? Что я действительно думаю присоединить эту страну к Швеции, что договор, за который вы меня прозвали изменником, будет продолжаться более года? Что ты смотришь на меня изумленными глазами? Ты еще более изумишься, когда выслушаешь все… Ты даже испугаешься! Здесь произойдет то, о чем никто не предполагает, чего обыкновенный ум объять не может… Но, говорю тебе, не бойся, ибо в этом спасение нашей страны. Не отступай, ибо, если я ни в ком не найду помощи, я погибну, но со мной погибнет и Речь Посполитая, и вы все навеки. Я один ее могу спасти, но для этого должен уничтожить и растоптать все преграды. Горе тому, кто будет мне противиться, будь то воевода витебский, или пан подскарбий Госевский, или шляхта. Я хочу спасти отчизну, а для этого все средства хороши… В минуту опасности Рим назначал диктаторов. Такой – нет, еще большей! – власти мне нужно… Не гордость тянет меня к ней! Кто чувствует себя сильнее, пусть берет ее! Но если нет никого – возьму я, пусть даже хоть эти стены обрушатся на мою голову!

С этими словами князь поднял вверх обе руки, точно на самом деле хотел поддержать падающие на него своды, и в нем было столько величия, что Кмициц широко раскрыл глаза и смотрел на него так, точно никогда раньше не видел его. Наконец спросил изменившимся голосом:

– К чему вы стремитесь, ваше сиятельство? Чего хотите?

– Хочу… короны! – крикнул Радзивилл.

– Иезус, Мария!

Настала минута полной тишины, только филин на башне пронзительно смеялся.

17Ракоци – князья Семиградья (Трансильвании).
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36  37  38  39  40  41  42  43  44  45  46  47  48  49  50  51  52  53  54  55  56  57  58  59  60  61  62  63  64  65  66  67  68  69  70  71  72  73  74  75  76  77  78  79  80  81  82  83 
Рейтинг@Mail.ru