В этот день шведы легли спать без ужина и без надежды чем-нибудь подкрепиться на следующий день. Мучительный голод не давал им спать. Прежде чем пропели вторые петухи, истомленные солдаты начали прокрадываться из лагеря группами и в одиночку и отправились грабить соседние с Ярославом деревни. Они шли, подобно ночным разбойникам, к Радымну, Коньчуге и Тычинову, где они могли и где надеялись найти что-нибудь поесть. Их ободряло и то, что Чарнецкий был по ту сторону реки; впрочем, если бы он и успел переправиться, они предпочитали смерть голоду. В лагере, по-видимому, сильно упала дисциплина, так как из лагеря ушло около полуторы тысячи людей, вопреки строжайшему запрещению короля.
Они разбрелись по окрестностям, жгли, грабили, резали, но почти никому из них не суждено было вернуться в лагерь. Чарнецкий, правда, был на другой стороне Сана, но и на этой стороне было немало «партий» из шляхты и крестьян. А в эту ночь, к несчастью, в Прухник пришел самый сильный из этих отрядов, состоявший из воинственной карпатской шляхты под предводительством пана Стшалковского. Увидев зарево и услышав выстрелы, пан Стшалковский набросился на грабителей. Шведы отчаянно защищались, но Стшалковский окружил их, изрубив всех до одного. В соседних деревнях то же самое сделала другая «партия». Преследуя шведов, польские отряды подошли к самому шведскому лагерю и кричали на татарском, на венгерском, на валашском и на польском языке, так что шведы думали, что это идет какое-нибудь значительное войско, может быть, сам хан с целой ордой.
Произошло замешательство и небывалая доселе паника, которую с трудом удалось подавить офицерам. Но король всю ночь до утра не слезал с лошади, видел все, что произошло, понял, чем это может кончиться, а потому утром созвал военный совет.
Это угрюмое совещание продолжалось недолго, так как не было выбора. Войско пало духом. Солдатам нечего было есть, а силы неприятеля росли.
Шведский Александр, который обещал всему миру преследовать польского Дария хотя бы до самых татарских степей, должен был думать теперь не о дальнейшем преследовании, а о собственном спасении.
– Мы можем вернуться Саном в Сандомир, оттуда Вислой в Варшаву и в Пруссию, – сказал Виттенберг. – Таким образом мы избегнем гибели.
Дуглас схватился за голову:
– Столько побед, столько трудов, такая огромная страна покорена – и мы возвращаемся!
– Вы можете посоветовать что-нибудь другое? – спросил его Виттенберг.
– Нет, не могу! – ответил Дуглас.
Король, который до сих пор ничего не говорил, встал в знак того, что совет кончен, и сказал:
– Приказываю отступление!
И в этот день никто не слышал от него больше ни слова. Весть, что дан приказ отступать, в одну минуту облетела весь лагерь; ее встретили радостными криками. Замки и крепости были еще в руках шведов, а там их ждали отдых, пища, безопасность.
Офицеры и солдаты с такой энергией принялись за приготовления к отступлению, что эта энергия, по замечанию Дугласа, граничила с позором.
Король отправил Дугласа с передовым отрядом, приказав починить мосты и прорубить дорогу в лесах. Вслед за ним двинулось все войско в боевом порядке; фронт прикрывали пушки, тыл – возы, по бокам шла пехота. Припасы и палатки были отправлены по реке в лодках.
Все эти предосторожности были не лишни, так как едва лишь войско тронулось, как патрули заметили вдали польские отряды и с этих пор уже не теряли их из глаз. Чарнецкий собрал все свои полки, все окрестные «партии» и, послав еще за подкреплением к королю, шел за ними по пятам. Первый ночлег в Пшеворске был первой тревогой. Польские отряды подошли так близко к шведам, что им пришлось двинуть против них несколько тысяч пехоты и часть артиллерии. Король думал сперва, что Чарнецкий действительно наступает, но он, по обыкновению, высылал только отдельные отряды. Они подходили к лагерю, поднимали переполох и уходили назад. Вся ночь прошла для шведов в беспокойстве и тревоге. Они не спали.
И весь поход, все следующие ночи и дни обещали быть похожими на эту.
Между тем король прислал Чарнецкому два полка отличной конницы вместе с письмом, в котором уведомлял, что вскоре двинутся и гетманы с регулярным войском, и сам он с остальной пехотой и ордой поспешит за ними. Его задерживали только переговоры с ханом, с Ракочи и императором австрийским. Чарнецкий страшно обрадовался этому известию, и, когда на следующий день, утром, шведы двинулись вперед, направившись к клину между Вислой и Саном, каштелян сказал, обращаясь к полковнику Поляновскому:
– Сеть расставлена, и рыба идет прямо в нее!
– А мы сделаем так, как тот рыбак, – сказал Заглоба, – который играл рыбам на флейте, заставляя плясать, и, когда они не захотели этого сделать, он вытащил их на берег; тут-то и принялись прыгать, а он начал бить их палкой, приговаривая: «Ах вы такие-сякие! Надо было танцевать, пока я просил!»
– Запляшут они! Пусть только придет со своим войском пан маршал Любомирский, у которого пять тысяч солдат.
– Его можно ждать со дня на день, – заметил Володыевский.
– Сегодня приехало несколько горских шляхтичей, – проговорил Заглоба, – они уверяют, что Любомирский идет форсированным маршем. Но захочет ли он соединиться с нами, вместо того чтобы воевать на свой страх и риск, – это вопрос.
– Отчего? – спросил Чарнецкий, быстро взглянув на Заглобу.
– Любомирский непомерно самолюбив и честолюбив. Я давно уже знаю его и был его доверенным. Познакомился я с ним при дворе краковского воеводы, когда он был еще юношей. Он учился тогда фехтованию у французов и итальянцев и страшно рассердился на меня, когда я сказал ему, что это дурни и что ни один не устоит против меня. Мы побились об заклад, и я один уложил их семерых, одного за другим. А он потом обучался у меня не только фехтованию, но и военному искусству. От природы он туповат, а если что-нибудь знает, так только от меня.
– Неужто вы такой мастер? – спросил Поляновский.
– Пример: Володыевский – это мой второй ученик, и это моя гордость!
– Правда ли, что вы убили Свена?
– Свена? Если бы его убил кто-нибудь из вас, Панове, ему было бы о чем рассказывать всю жизнь, он бы еще соседей созывал, чтобы за вином рассказывать все то же, но для меня это пустяки. Такими Свенами, если б я их стал считать, я мог бы вымостить дорогу до самого Сандомира. Думаете, не смог бы? Вот скажите, кто меня знает!
– Дядя смог бы! – проговорил Рох Ковальский.
Пан Чарнецкий не слышал продолжения этого разговора, так как глубоко задумался над словами Заглобы. Он знал и самолюбие и спесь Любомирского и не сомневался, что он или захочет навязать ему свою волю, или будет действовать самостоятельно, хотя бы это даже могло принести вред Речи Посполитой.
Суровое лицо его омрачилось, и он стал крутить свою бороду.
– Ого! – шепнул Заглоба Скшетускому. – Чарнецкий что-то задумал, потому что он похож теперь на орла и, того и гляди, заклюет кого-нибудь.
Вдруг пан Чарнецкий проговорил:
– Надо, чтобы кто-нибудь из вас, Панове, поехал к Любомирскому с письмом от меня.
– Я знаком с ним и берусь за это! – сказал Ян Скшетуский.
– Хорошо, – ответил Чарнецкий, – чем известнее человек, тем лучше… А Заглоба, обращаясь к Володыевскому, прошептал:
– Он уже в нос говорит. Видно, волнуется!
У Чарнецкого действительно было серебряное нёбо, которое ему вставили вместо вырванного пулей несколько лет назад. И каждый раз, когда он волновался, сердился или беспокоился, то всегда говорил каким-то резким, звенящим голосом. Вдруг он обратился к Заглобе:
– А может, и вы поехали бы со Скшетуским?
– Охотно! – ответил Заглоба. – И если я ничего не поделаю, то уж никто ничего не поделает! К тому же это человек высокого рода, и к нему приличнее ехать вдвоем.
Чарнецкий сжал губы, дернул бороду и сказал как бы про себя:
– Высокие роды… Высокие роды…
– Этого никто не отнимет у Любомирского, – заметил Заглоба.
А Чарнецкий нахмурил брови.
– Речь Посполитая сама велика, и в отношении к ней не может быть высоких родов, перед ней все они низки. Да поглотит земля тех, кто забывает об этом!
Все умолкли, так как он сказал это с большой силой, и только немного погодя Заглоба проговорил:
– В отношении ко всей Речи Посполитой – верно!
– Я ведь тоже не из печи вылез, – заметил Чарнецкий, – я всю жизнь воевал и страдал, когда в Речь Посполитую вторглись казаки, которые прострелили мне нёбо, теперь душой болею из-за шведов и либо проткну эту болячку саблей, либо пропаду от нее. Да поможет мне в этом Бог!
– И мы поможем кровью нашей! – сказал Поляновский.
Чарнецкий все еще переживал какую-то горечь, которая наполнила его сердце при мысли, что спесь пана маршала может помешать спасению отчизны, но наконец успокоился и сказал:
– Надо написать письмо. Прошу вас, Панове, за мной!
Ян Скшетуский и Заглоба пошли за ним, а через полчаса они уже сели на коней и поехали в противоположную сторону, к Радымну, так как были сведения, что Любомирский со своим войском именно там.
– Ян, – сказал Заглоба, обращаясь к Скшетускому и ощупывая сумку, в которой он вез письмо Чарнецкого, – сделай милость, позволь мне самому говорить с маршалом.
– А вы, отец, в самом деле знали его и учили фехтованию?
– Ну вот! Говорил просто для того, чтобы язык не размяк, что может случиться от долгого молчания. Я его и не знал и не учил! Разве у меня другого дела не было, как быть медвежатником и учить пана маршала ходить на задних лапах? Ну да это все равно! Я разглядел его насквозь, судя по одному тому, что говорят о нем люди, и сумею сделать его мягким, как воск! Только об одном прошу тебя: не говори, что у меня есть письмо от Чарнецкого, и даже не упоминай о нем, пока я сам не отдам.
– Как? Не исполнить данного мне поручения? Этого еще никогда не случалось со мной и не случится. Это невозможно! Если б даже Чарнецкий простил меня, я этого не сделаю ни за какие сокровища.
– Тогда я выну саблю и разрежу жилы у твоей лошади, чтоб ты за мной не поспел. Разве ты видел когда-нибудь, чтобы то, что я придумаю собственной головой, не удавалось? Говори! Да и ты сам потерял ли что-нибудь от фортелей Заглобы? Или Володыевский, или твоя Елена, или мы все, когда я вас спас из рук Радзивилла? Говорю тебе, что это письмо может только повредить, потому что каштелян писал его в таком волнении, что три пера сломал. Впрочем, ты скажешь о нем, когда мой фортель не удастся. И даю слово, что я отдам его тогда, но не раньше!
– Только бы отдать, а когда – все равно!
– Мне ничего больше и не надо. А теперь вперед, перед нами дорога не малая!
Они погнали своих лошадей вскачь. Но им не пришлось ехать долго, потому что авангард маршала миновал уже не только Радымно, но даже Ярослав, и он сам уже был в Ярославе и остановился в прежней квартире шведского короля.
Они застали его за обедом в обществе старших офицеров. Когда ему доложили об их прибытии, Любомирский велел их немедленно принять, так как хорошо знал их имена, гремевшие в то время во всей Речи Посполитой.
Глаза всех устремились на них, когда они вошли; с особенным удивлением и любопытством смотрели на Скшетуского. А маршал, поздоровавшись с ними, сейчас же спросил:
– Не того ли славного рыцаря я вижу перед собой, который доставил королю письма из осажденного Збаража?
– Да, это я, – ответил пан Ян.
– Да пошлет мне Бог таких офицеров как можно больше! Я ни в чем так не завидую пану Чарнецкому, как в этом, ибо знаю, что и мои маленькие заслуги не исчезнут из людской памяти.
– А я – Заглоба! – сказал старый рыцарь, высовываясь перед ним.
И он обвел глазами присутствующих; а маршал, который каждого хотел привлечь на свою сторону, воскликнул:
– Кто же не знает мужа, который убил Бурлая, взбунтовал войско у Радзивилла!..
– И привел войско пану Сапеге, которое, правду говоря, выбрало своим вождем меня, а не его, – прибавил Заглоба.
– Как же могли вы отказаться от столь высокого поста и поступить на службу к Чарнецкому?
Заглоба покосился на Скшетуского и ответил:
– Ясновельможный пан маршал! Я, как и вся страна, взял пример с вашей вельможности, как надо для общественного блага жертвовать своим честолюбием!
Любомирский покраснел от удовольствия, а Заглоба продолжал, подбоченившись:
– Пан Чарнецкий нарочно прислал нас сюда, чтобы мы поклонились вашей вельможности от него и от всего войска и вместе с тем донесли о значительной победе, которую Бог помог нам одержать над шведами.
– Мы уже слышали об этом, – довольно сухо ответил маршал, в котором уже шевельнулась зависть, – но охотно услышим это еще раз из уст очевидца.
Услышав это, Заглоба начал рассказывать все по порядку, но с некоторыми изменениями, так как силы Каннеберга в его рассказах возросли до двух тысяч людей. Он не забыл рассказать и о Свене, и о себе, и о том, как на берегу реки, на глазах у короля, были перебиты остатки рейтар, как обоз и триста человек гвардии попали в руки счастливых победителей, – словом победа эта, по его рассказу, была невознаградимой потерей для шведов.
Все слушали с напряженным вниманием, слушал и пан маршал, но лицо его становилось все мрачнее и мрачнее.
– Я не отрицаю, что пан Чарнецкий знаменитый полководец, но ведь он один всех шведов не съест, а оставит что-нибудь и другим!
Вдруг Заглоба сказал:
– Ясновельможный пане! Эту победу одержал не пан Чарнецкий!
– А кто?
– Любомирский!
Настала минута всеобщего изумления. Пан маршал, открыв рот и моргая глазами, смотрел на Заглобу такими удивленными глазами, точно спрашивал его: «У вас, должно быть, голова не в порядке?»
Но пан Заглоба не дал сбить себя с толку, он только еще больше оттопырил губы (этот жест он заимствовал у пана Замойского) и продолжал:
– Я сам слышал, как Чарнецкий говорил перед всем войском: «Это не наши сабли бьют, а бьет, говорит, имя Любомирского, ибо, говорит, когда шведы узнали, что он уже близко, то они так пали духом, что в каждом солдате видели войско маршала и, как овцы, подставляли свои головы под сабли!»
Если бы все солнечные лучи сразу упали на лицо пана маршала, то и тогда оно не прояснилось бы больше, чем теперь.
– Как? – воскликнул он. – Сам Чарнецкий так сказал?!
– И не только это, но многое другое; я только не знаю, можно ли мне повторить, ибо он говорил это лишь самым близким.
– Говорите! Каждое слово пана Чарнецкого стоит того, чтобы повторять его сотни раз. Я давно уже говорил, что это необыкновенный человек!
Заглоба посмотрел на маршала, прищурив один глаз, и пробормотал под нос:
– Схватил крючок, вот я тебя сейчас и вытащу!
– Что вы говорите? – спросил его маршал.
– Я говорю, что войско кричало в честь вашей вельможности «vivat», a в Пшеворске, когда мы всю ночь щипали шведов, каждый полк кричал, налетая: «Любомирский! Любомирский!» – и это действовало на шведов лучше всяких «Алла» и «Бей! Режь!». Вот свидетель, пан Скшетуский, знаменитый солдат, который никогда в жизни не солгал!
Маршал невольно взглянул на Скшетуского, а тот, покраснев до ушей, пробормотал что-то под нос.
Офицеры маршала принялись в один голос восхвалять послов:
– Весьма учтиво поступил пан Чарнецкий, прислав таких послов; оба славные рыцари, а у одного просто мед из уст течет.
– Я знал, что пан Чарнецкий расположен ко мне, но теперь уже нет ничего, чего бы я для него не сделал! – воскликнул Любомирский, глаза которого увлажнились от радости.
А Заглоба уже вошел в азарт:
– Ясновельможный пане! Кто не любит вас, кто не чтит вас, образец всех добродетелей гражданина, вас, который своей справедливостью напоминает Аристида, а мужеством Сципионов! Много книг я прочел в своей жизни, многое видел, многое слышал, и сердце мое разрывалось, когда я увидел, что творится в Речи Посполитой. Я видел Опалинских, Радзейовских, Радзивиллов, которые из гордости, из спеси, ради личных выгод готовы были отречься от отчизны каждую минуту. И я подумал: погибла Речь Посполитая из-за порочности сынов своих! Но кто меня утешил, кто меня ободрил в горе? Пан Чарнецкий. «Воистину, – сказал он, – не погибла Польша, пока в ней есть Любомирский! Те думают, говорит, только о себе, а он только и смотрит, только и ищет случая принести в жертву свои личные интересы на алтарь общего дела; те лезут вперед, а он становится в тени, ибо хочет быть примером для других. Вот и теперь, говорит, Любомирский идет с сильным и победоносным войском, а я уже слышал, говорит, что он хочет отдать его под мою команду, чтобы научить этим других, как надо жертвовать своим честолюбием для блага отчизны! Поезжайте к нему, говорит, и скажите, что я этой жертвы принять не могу, ибо он вождь лучший, чем я, и скажите, что мы готовы даже избрать его не только вождем, но – пошли, Господи, нашему Яну Казимиру многая лета! – готовы избрать его королем… и изберем!!!»
Пан Заглоба даже сам испугался, не хватил ли он через край, и действительно, после восклицания «Изберем!» настала глубокая тишина. Но перед магнатом точно небо разверзлось. В первую минуту он побледнел немного, затем покраснел, потом снова побледнел и наконец, пожевав губами, ответил после минутного молчания:
– Речь Посполитая есть и будет всегда госпожой своей воли, ибо в этом фундамент нашей старопольской свободы… Но я только слуга ее слуг, и видит Бог, я не взираю на те высоты, на которые не должен взирать гражданин… Что касается команды над войском… пан Чарнецкий принять ее должен! Я хочу подать пример тем, кто думает только о знатности своего рода и не хочет знать над собой никакой власти, хочу показать, что ради общественного блага надлежит забыть о своем происхождении! И вот, хотя я и сам не очень плохой вождь, все же я, Любомирский, добровольно иду под команду Чарнецкого и прошу Господа только о том, чтобы он помог нам одержать победу над врагами!
– Римлянин! Отец отечества!! – воскликнул Заглоба, схватив руку маршала и прижав ее к губам.
И в то же время старый плут подмигнул Скшетускому своим здоровым глазом.
Раздались громкие крики офицеров. Толпа в квартире маршала все росла.
– Вина! – крикнул маршал.
Когда бокалы были поданы, он провозгласил тост за короля, потом за Чарнецкого, которого называл своим вождем, и, наконец, за послов. Заглоба не остался в долгу и так понравился всем, что сам маршал проводил послов на улицу, а офицеры – до самой ярославской заставы.
Наконец они остались одни; тогда Заглоба остановил Скшетуского и, взявшись за бока, сказал:
– Ну что, Ян?
– Богом клянусь, – ответил Скшетуский, – если бы я не видел собственными глазами и не слышал собственными ушами, я бы ни за что не поверил!
– А? Ну?! Я готов поклясться, что Чарнецкий самое большее просил и умолял Любомирского идти вместе с ним! И знаешь, чего бы он добился? Любомирский, наверно, пошел бы один, особенно если в письме Чарнецкий заклинал его любовью к отчизне и упоминал о каких-нибудь личных счетах, – а что он упоминал, я уверен, – маршал сейчас же надулся бы и сказал: «Он, кажется, хочет быть моим учителем и учить меня, как надо служить отчизне!.. Знаю я их…» К счастью, старый Заглоба взял это дело в свои руки, поехал и не успел еще открыть рот, как Любомирский не только хочет идти вместе, но даже идет под команду Чарнецкого. Чарнецкий теперь, должно быть, беспокоится, но я его утешу… А что, Ян? Умеет Заглоба справляться с магнатами?
– Говорю вам, что я от удивления не мог ни слова вымолвить.
– Знаю я их! Только покажи кому-нибудь из них корону и конец горностаевой мантии, так можешь гладить его против шерсти, как борзого щенка; он еще сам нагнется и спину подставит. Ни один кот не будет так облизываться, если даже покажешь ему кусок отменного сала! У самого честного из них глаза от жадности на лоб вылезут, а попадется шельма, как вот князь-воевода виленский, так он готов изменить и отчизне. Вот что значит человеческая суетность! Господи Боже, если бы ты дал мне столько тысяч, сколько создал ты претендентов на эту корону, то и сам бы я выставил свою кандидатуру. Если кто-нибудь из них думает, что я считаю себя ниже его, то пусть у него живот от спеси лопнет!.. Заглоба так же хорош, как и Любомирский, разница только в богатстве… Да, да, Ян… Ты, может быть, думаешь, что я на самом деле поцеловал ему руку? Я поцеловал свой большой палец, а его только носом ткнул. Должно быть, никто еще так не провел его за нос!.. Он растаял, как масло. Пошли, Господи, нашему королю долгие лета, но в случае выборов я скорее подам голос за себя, чем за него. Рох Ковальский подал бы второй голос, а Володыевский изрубил бы всех противников… А тогда я бы сейчас назначил тебя великим гетманом коронным, а Володыевского – после смерти Сапеги – гетманом литовским, а Жендзяна – подскарбием. Вот уж он стал бы жидов налогами душить! Ну да все это пустяки, самое главное то, что я поймал Любомирского на крючок, а удочку я отдам в руки Чарнецкого. О ком-нибудь другом написали бы в истории, но мне счастья нет! Хорошо еще, если Чарнецкий не накинется на старика, зачем не отдал письма? Такова уж человеческая благодарность… Ну да это мне не впервые… Другие уже давно старостами сидят и салом обросли, как свиньи, а ты, старик, по-прежнему растряхивай брюхо на этой кляче… И Заглоба махнул рукой.
– Ну ее, эту благодарность человеческую! И так и этак умирать надо, а отчизне послужить приятно! Самая лучшая награда – хорошая компания! С такими товарищами, как ты и Михал, можно на край света ехать! Такая уж наша польская натура. Немец, француз, англичанин или смуглый испанец сразу из себя выйдет, а у поляка есть врожденное терпение; он многое перенесет, позволит, например, какому-нибудь шведу долго терзать его, но, когда чаша терпения переполнится, он как даст в морду, так швед перекувыркнется три раза; у нас удаль есть, а пока есть удаль, не погибнет Речь Посполитая. Запомни это, Ян!..
И долго еще рассуждал пан Заглоба, так как был очень доволен собой, а в таких случаях он был необыкновенно разговорчив и высказывал много мудрых мыслей.