– Бог дал мне силу, а вы снимите страх с сердец ваших. Дух мой проникает в глубь земли и говорит вам: «Лжет неприятель ваш, и нет пороха под костелом». Вы, люди робкого сердца, вы, в коих страх погасил веру, не заслужили того, чтобы еще сегодня войти в царствие благодати и отдохновения, – и нет пороха у вас под ногами. Господь хочет сохранить этот храм, чтобы, как Ноев ковчег, носился он по волнам несчастий и бедствий, и, во имя Бога, в третий раз говорю вам: нет пороха под костелом. А если я говорю именем Господа, кто посмеет мне перечить? Кто посмеет еще сомневаться?
Сказав это, он замолчал и смотрел на толпу монахов, шляхты и солдат. В его голосе была такая непоколебимая вера, твердость и сила, что молчали и они, и никто не решался выступить. Наоборот, бодрость вступила в сердца, и наконец один из солдат, простой мужик, сказал:
– Да славится имя Господне! Вот три дня уж они говорят, что могут взорвать крепость, а почему не взрывают?
– Слава Пресвятой Деве! Почему не взрывают? – повторило несколько голосов.
Вдруг произошло странное событие. В воздухе раздался вдруг шум крыльев, и на монастырском дворе появились целые стаи птиц и летели, летели без конца из разоренных и опустошенных окрестностей. Летели хохлатые жаворонки, подорожники с золотистыми грудками, жалкие воробьи, зеленые синицы, красные снегири, садились на крыши, на фронтоны, на выступы стен, иные разноцветным венком кружились над головою ксендза, трепеща крылышками и жалобно чирикая, – точно милостыню просили, – и нисколько не боялись людей. Изумились, видя это, все присутствующие, а ксендз Кордецкий, помолившись с минуту, сказал:
– Вот птички лесные прибегают под милость Матери Божьей, а вы усомнились в ее силе.
Бодрость и надежда вступили в сердца, и монахи, ударяя себя в грудь, пошли молиться в костел, а солдаты разошлись по стенам.
Женщины вышли высыпать зерна птичкам, которые его жадно клевали.
Все объясняли появление маленьких лесных жителей как хорошее предзнаменование.
– Должно быть, большие снега повсюду, если эти птички не обращают внимания даже на грохот выстрелов и спасаются в жилом месте, – говорили солдаты.
– Но отчего же они прилетели к нам, а не к шведам?
– Потому что у зверя даже настолько ума хватает, что он отличает своего от неприятеля.
– Нет, это не так, – ответил другой солдат, – ведь в шведском лагере есть поляки. Это значит просто, что там уже голод и не хватает корма для лошадей.
– Это еще лучше, – заметил третий, – значит, то, что они говорят насчет пороховой мины, – ложь!
– Почему? – спросили все хором.
– Старые люди говорят, – ответил солдат, – что, когда какой-нибудь дом должен рухнуть, все ласточки и воробьи, у которых гнезда под крышей, переселяются за два или за три дня. Птицы всегда первые знают об опасности. И вот, если бы под монастырем были мины, птицы бы сюда не прилетели.
– А это правда?
– Вот ей-ей!
– Слава Пресвятой Деве! Значит, шведам приходится туго.
В эту минуту у юго-западных ворот послышался звук трубы; все побежали смотреть, кто приехал.
Это был шведский трубач, который принес письмо из лагеря.
Монахи сейчас же собрались в трапезной. Письмо было от Вжещовича и заключало в себе угрозу, что если монастырь не сдастся до завтрашнего дня, то он будет взорван.
Но даже те, которые раньше изнемогали под бременем страха, не верили теперь этой угрозе.
– Нас не запугаешь! – кричали монахи и шляхта. – Напишите им, чтобы они нас не жалели, пускай взрывают.
И действительно, ответ был написан в этом духе. Между тем солдаты, которые столпились около трубача, тоже смехом отвечали на его предостережения.
– Ладно! – говорили они. – Отчего вы нас щадите? Мы скорее пойдем на небо!
А тот, который вручал трубачу письмо с ответом, сказал ему:
– Не теряйте даром времени и слов. Вы вот уже голодать стали, а у нас, слава богу, ни в чем недостатка нет.
Так ни к чему и не привел последний фортель Вжещовича.
А когда прошел еще день, стало вполне очевидно, что осажденные напрасно боялись. В монастыре опять воцарилось спокойствие.
На следующий день ченстоховский мещанин Яцек Бжуханский подбросил письмо, предупреждавшее о штурме, но вместе с тем и о том, что Ян Казимир уже тронулся из Силезии и что вся Речь Посполитая восстала против шведов. Впрочем, судя по известиям, которые кружили в шведском лагере, это должен был быть последний штурм.
Бжуханский подбросил письмо вместе с мешком рыбы для монахов и подошел к стенам, переодетый шведским солдатом.
К несчастью, его узнали и поймали. Мюллер велел подвергнуть его пыткам; но старца во время мучений посетили небесные видения, и он улыбался сладко, как ребенок, – и на лице его вместо боли отражалась невыразимая радость. Генерал сам присутствовал при пытках, но не добился никаких сообщений от мученика; он пришел лишь к ужасному убеждению, что этих людей не поколеблет и не сломит никакая сила, и впал в совершенную апатию.
Между тем в лагерь пришла старушка нищая Констанция с письмом от ксендза Кордецкого, в котором он смиренно просил не штурмовать крепость во время богослужения в первый день Рождества. Стража и офицеры приняли нищенку со смехом и издевательствами, но она им ответила:
– Никто не хотел идти, потому что вы с послами по-разбойничьи поступаете, а я пошла за кусок хлеба… Мне уж недолго жить на свете, и вас я не боюсь, а если не верите, то берите меня.
Но ее оставили в покое. Даже больше: Мюллер решил еще раз испробовать поладить с монахами мирным путем и согласился на просьбу настоятеля; он принял даже выкуп за Яцека Бжуханского, которого еще не успели замучить насмерть; в то же время он отослал и то серебро, которое нашли в пруду. Это он сделал назло Вжешовичу, который после неудавшейся попытки запугать монахов опять попал в немилость.
Наконец наступил сочельник. Вместе с первой звездой вся крепость загорелась огнями. Ночь была тихая, морозная, но погожая. Шведские солдаты, коченея от холода в окопах, поглядывали снизу на черные стены неприступной крепости, и им невольно вспоминались теплые, выложенные мохом избы родины, вспоминались жены, дети, рождественские елки – и не одна железная грудь тяжело вздыхала от печали, тоски и отчаяния. А в монастыре за столами, покрытыми сеном, осажденные вкушали вечернюю трапезу. Тихая радость была на лицах всех – все предчувствовали, были почти уверены, что дни бедствий скоро кончатся.
– Завтра штурм, но уже последний! – повторяли монахи и солдаты. – Кому Господь назначил смерть, пусть благодарит, что он позволил ему раньше выслушать обедню и тем вернее обеспечил ему вход в Царствие Небесное. Ибо кто в день Рождества Христова погибает за веру, тот причисляется к лику святых.
И вот все желали друг другу счастья, долголетия или же мученического венца. И так легко было у всех на сердце, точно опасность уже миновала.
Рядом с местом настоятеля было одно свободное место, перед которым стоял накрытый прибор.
Когда все уселись и это место все-таки осталось свободным, мечник сказал:
– Вижу я, святой отец, что вы, по старому обычаю, оставили место и для пана Загурского?
– Не для пана Загурского, – ответил ксендз Августин, – а для того, чтобы почтить память человека, которого мы все здесь полюбили, как сына, и душа которого взирает на нас теперь с улыбкой и просит сохранить о ней добрую память.
– Ему теперь лучше, чем нам. Мы должны его вечно благодарить! – сказал мечник серадзский.
У ксендза Кордецкого слезы были в глазах, а пан Чарнецкий проговорил:
– И о менее важных подвигах пишут в истории. Если Господь Бог продлит мою жизнь, всякий раз, когда будут спрашивать меня, был ли среди нас солдат, равный древним героям, я буду отвечать: «Его звали Бабинич».
– Его звали не Бабинич, – ответил ксендз Кордецкий.
– Как – не Бабинич?
– Я давно уже знал его настоящее имя, но под тайной исповеди… И только когда он уходил взрывать орудие, он сказал мне: «Если я погибну, пусть люди знают, кто я; пусть добрая слава покроет мое имя и искупит прежние грехи». Он ушел, погиб, и теперь я могу вам сказать: это был Кмициц.
– Знаменитый литовский Кмициц! – крикнул, схватив себя за голову, пан Чарнецкий.
– Да. Так милость Господня изменяет сердца.
– Господи боже! Теперь я понимаю, что именно он мог решиться на такое дело. Теперь я понимаю, откуда в этом человеке была такая удаль, такая отвага, что с ним никто не мог равняться. Кмициц! Страшный Кмициц, которого славит вся Литва!
– Иначе славить будет его теперь не только Литва, но и вся Речь Посполитая.
– Он первый предупредил нас относительно Вжещовича!
– Благодаря ему мы вовремя закрыли ворота и сделали все приготовления!
– Он убил первого шведа из лука!
– А сколько он перебил из пушки! А кто убил де Фоссиса?!
– А большая пушка! Если мы не боимся завтрашнего штурма, то не его ли должны благодарить?!
– Пусть же каждый благоговейно вспоминает и прославляет, где можно, его имя, дабы воздать ему по заслугам, – сказал Кордецкий, – а теперь пошли ему, Господи, вечный покой!
Но пан Чарнецкий еще долго не мог успокоиться, и мысли его постоянно возвращались к Кмицицу.
– Я должен вам сказать, Панове, – проговорил он, – в нем было что-то такое, что хотя он служил как простой солдат, но власть сама лезла ему в руки. Даже странно было, что люди невольно слушались этого юношу. Ведь на башне он, собственно, и командовал, я сам его слушался. Если бы я только знал, что это Кмициц!
– А ведь странно, – сказал мечник серадзский, – что шведы не похвастали перед нами его смертью.
Ксендз Кордецкий вздохнул:
– Должно быть, его убило взрывом.
– А я голову дам на отсечение, что он жив! – крикнул пан Чарнецкий. – Как же такой Кмициц мог допустить, чтобы его убило взрывом.
– Он отдал за нас свою жизнь! – сказал ксендз Кордецкий.
– Если бы это орудие было еще на окопах, мы бы не могли думать так весело о завтрашнем дне.
– Завтра Господа даст нам новую победу, – сказал ксендз Кордецкий, – ибо Ноев ковчег не может потонуть в волнах потопа.
Так разговаривали они за трапезой, а потом разошлись – монахи в костел, солдаты по своим постам у ворот и на стенах. Но бдительность была излишней: невозмутимое спокойствие царило и в шведском лагере. Шведы также отдыхали и предались раздумью: и для них наступал самый великий из праздников.
В полночь шведские солдаты услышали нежные звуки органа, которые плыли с горы. Потом к ним присоединились человеческие голоса и звон колоколов. Радость, бодрость и великое спокойствие были в этих звуках, и тем большее сомнение, тем большее бессилие сжало сердца шведов.
Польские солдаты из полков Зброжека и Калинского, не спросив разрешения, подошли к самым стенам. В монастырь их не пустили, так как боялись измены. Но к стенам пустили. Они собрались огромной толпой. Одни стояли на коленях на снегу, другие грустно качали головами, вздыхая над своей долей, иные ударяли себя в грудь и каялись в грехах – и все с наслаждением и со слезами на глазах слушали музыку и песнопения, которые, по исконному обычаю, пели в монастыре.
Между тем стража на стенах, которая не могла быть в костеле, чтобы вознаградить себя за это, тоже запела, и вскоре вдоль всех стен раздалась колядовая песня:
В яслях лежит,
Кто поспешит,
Славить Младенца?
На следующий день в полдень снова загрохотали пушки. Все окопы задымили сразу, земля дрогнула; опять полетели на монастырские крыши тяжелые ядра, бомбы и гранаты, опять полетели горящие факелы, просмоленные веревки и связки конопли. Никогда еще гром пушек не был так непрерывен, никогда еще на монастырь не обрушивался такой ливень огня и свинца; но среди шведских орудий уже не было той огромной пушки, которая одна только и могла сделать пробоины в стенах, необходимые для штурма.
Впрочем, осажденные так уже привыкли к огню, что хорошо знали все, что им надо делать, чтобы оборона шла своим путем, даже без вмешательства начальников. На огонь отвечали огнем, на выстрелы выстрелами, но только более меткими, более спокойными.
К вечеру Мюллер, при последних лучах заходящего солнца, поехал посмотреть результаты бомбардировки, и глаза его остановились на башне, которая спокойно вырисовывалась на фоне голубого неба.
– Этот монастырь будет стоять во веки веков! – крикнул он взволнованно.
– Аминь! – спокойно сказал Зброжек.
Вечером в главной квартире опять происходил военный совет, еще более мрачный, чем всегда. Его начал сам Мюллер.
– Сегодняшний штурм, – сказал он, – не дал никаких результатов. Порох у нас кончается; люди мерзнут, никто не верит в успех осады, все ждут только дальнейших неудач. Запасов у нас нет, подкрепления мы ждать не можем.
– А монастырь стоит невредим, как и в первый день осады, – прибавил Садовский.
– Что нам остается?
– Позор…
– Я получил приказание, – сказал генерал, – скорее кончать или отступить и уйти в Пруссию.
– Что нам остается делать? – повторил ландграф гессенский.
Глаза всех обратились к Вжещовичу, и он сказал:
– Спасать честь!
Короткий, прерывистый смех, скорее похожий на скрежет зубов, вырвался из груди Мюллера, которого звали Поликратом.
– Пан Вжещович хочет научить нас, как воскрешать мертвых! – сказал он. Вжещович сделал вид, что не расслышал.
– Честь спасли только мертвые! – сказал Садовский.
Мюллер стал терять хладнокровие:
– И этот монастырь еще стоит… Эта Ясная Гора!.. Этот курятник!.. И я его не взял!.. И мы отступаем!.. Что это – чары, сон или явь?..
– Этот монастырь, эта Ясная Гора еще стоит, – дословно повторил ландграф гессенский, – а мы отступаем… разбитые…
Настало минутное молчание; казалось, что вождь и его подчиненные находят какое-то особенное наслаждение в постоянных напоминаниях о собственном позоре и стыде.
Вдруг заговорил Вжещович медленным и отчетливым голосом:
– Не раз случалось в истории, что осажденные откупались от осады, и тогда осаждающие уходили как победители, ибо тот, кто платит выкуп, признает себя побежденным.
Офицеры, которые сначала слушали Вжещовича с нескрываемым презрением, стали теперь слушать внимательнее.
– Пусть монастырь даст нам какой-нибудь выкуп – тогда никто не скажет, что мы не могли его взять, а что просто не захотели.
– Но согласятся ли они? – спросил ландграф гессенский.
– Я головой ручаюсь, – ответил Вейхард, – и даже больше: моей воинской честью.
– Возможно, – сказал вдруг Садовский. – Осада надоела и нам, но она и им надоела. Что вы думаете об этом, генерал?
Мюллер обратился к Вжещовичу:
– Ваши советы доставили мне немало тяжелых, невероятно тяжелых минут, граф, но за этот совет я благодарю и охотно им воспользуюсь.
Все вздохнули с облегчением. Действительно, не оставалось ничего, как думать о возможно более почетном отступлении.
На следующий день, в день святого Стефана, офицеры собрались у Мюллера, чтобы выслушать ответ ксендза Кордецкого на письмо генерала, которое заключало в себе предложение уплатить выкуп и было выслано утром.
Ждать пришлось долго. Мюллер старался притвориться веселым, но это ему плохо удавалось. Никто из офицеров не мог усидеть на месте. Сердца всех бились тревожно.
Ландграф гессенский и Садовский стояли у окна и разговаривали вполголоса.
– Что вы думаете? Они согласятся? – спросил ландграф.
– Все говорит за то, что согласятся. Кто не согласится избавиться от такой страшной опасности ценой нескольких тысяч талеров? Кроме того, у монахов нет понятий о воинской чести и рыцарском самолюбии, – во всяком случае, этих понятий у них не должно быть. Я боюсь только, не слишком ли много потребовал генерал.
– Сколько?
– Сорок тысяч талеров от монахов и двадцать – от шляхты. Ну, в худшем случае, они будут торговаться.
– Надо уступить, во что бы то ни стало уступить. Если бы я знал, что у них нет денег, я бы предпочел одолжить им свои, только бы отступить без внешних признаков позора.
– А я скажу вам, что хотя и считаю совет Вжещовича хорошим и верю в то, что они дадут выкуп, но я так волнуюсь, что предпочел бы десять штурмов этому ожиданию.
– Вы правы! А Вжещович… может высоко подняться…
– Пожалуй, даже на виселицу…
Но они не угадали. Графа Вейхарда Вжещовича в будущем ждало нечто худшее, чем виселица.
Разговор их прервал гром выстрелов.
– Что это? Выстрел из крепости?! – крикнул Мюллер.
И, вскочив как ужаленный, он выбежал из избы.
За ним выбежали все офицеры и стали прислушиваться. Из крепости доносились регулярные залпы.
– Господи боже, что же это может значить? Битва внутри крепости, что ли? – воскликнул Мюллер. – Я не понимаю!
– Я объясню вам, генерал, – сказал Зброжек, – сегодня день святого Стефана, именины панов Замойских, сына и отца, в их честь и стреляют.
Из крепости послышались крики, а потом опять салюты.
– Пороха у них довольно, – мрачно сказал Мюллер. – Это для нас новое предупреждение.
Но судьба не пощадила Мюллера и от другого, еще более страшного предупреждения. Шведские солдаты, которые были очень утомлены и совершенно пали духом, при звуке монастырских выстрелов в панике бежали с ближайших окопов.
Мюллер видел целый полк превосходных фламандских стрелков, которые в беспорядке бросились бежать и убежали за его квартиру; он слышал также, как офицеры, видя это, повторяли друг другу:
– Пора, пора отступать!
Но понемногу все успокоилось – осталось только тяжелое впечатление. Вождь и его подчиненные снова вошли в избу и стали нетерпеливо ждать; даже неподвижное до сих пор лицо Вжещовича обнаруживало тревогу.
Наконец в сенях раздался звон шпор, и вошел трубач, раскрасневшийся от мороза, с заиндевелыми усами.
– Ответ из монастыря! – сказал он, передавая Мюллеру большой пакет, завернутый в цветной платок и перевязанный бечевкой.
Руки Мюллера дрожали. Вместо того чтобы развязать бечевку, он перерезал ее кинжалом.
Глаза всех впились в пакет, офицеры затаили дыхание.
Генерал приоткрыл край платка, потом быстро вынул пакет, и на стол посыпалась целая пачка облаток[33].
Он побледнел и, хотя никто не спрашивал, что это такое, сказал:
– Облатки!
– И больше ничего? – спросил кто-то в толпе.
– И больше ничего! – как эхо, ответил генерал.
Настало минутное молчание; порою слышались лишь чьи-нибудь вздохи да лязг оружия.
– Полковник Вжещович! – сказал наконец Мюллер страшным, зловещим голосом.
– Его уже нет! – ответил один из офицеров.
И снова настало молчание.
Ночью во всем лагере поднялось какое-то необычное движение. Чуть погасли последние лучи зари, стали раздаваться крики команды, слышалось передвижение больших отрядов конницы, отголоски тяжелых шагов пехоты, ржание лошадей, скрип возов, глухой грохот орудийных колес, лязг железа, звон цепей, шум, говор, гул…
– Неужели завтра штурм? – спрашивала стража у ворот.
Но не могла ничего разглядеть, так как с вечера небо было затянуто тучами и шел густой снег.
Около 5 часов утра все замолкло, – шел густой снег. Толстым слоем он покрыл стены и башню, точно хотел спрятать от глаз врагов и костел и монастырь и защитить его от неприятельского огня.
Наконец рассвело, стали уже звонить к заутрене, как вдруг солдаты, стоявшие на страже у южных ворот, услышали фырканье лошадей.
У ворот стоял мужик, весь занесенный снегом; за ним на дороге виднелись низенькие санки, запряженные тощей клячей.
Мужик от холода потирал руки и переступал с ноги на ногу:
– Люди, откройте!
– Кто там? – спросили из монастыря.
– Свой. Я дичь привез святым отцам.
– А как же тебя шведы пропустили?
– Какие шведы?
– Что костел осаждают.
– Да шведов уж и след простыл.
– С нами крестная сила! Ушли?!
– Следы их уж снегом замело.
На дороге показались кучки мещан, мужиков; одни ехали верхом, другие шли пешком; были и женщины. Все кричали издали:
– Нет шведов! Нет!
– Ушли в Велюнь!
– Откройте ворота! Никого нет!
– Шведы ушли! Шведы ушли! – И весть эта громом прокатилась по стенам.
Солдаты бросились на колокольню и ударили в набат.
Все, кто только жил в монастыре, выбегали из келий, из квартир, из костела.
Все передавали друг другу новость. Двор был полон монахов, солдат, женщин и детей. Радостные клики раздавались повсюду. Одни побежали на стены, чтобы убедиться, что лагерь пусть, другие смеялись и плакали от радости.
Иные до сих пор все еще не хотели верить; но подходили все новые толпы мужиков и мещан.
Они шли из города Ченстохова и окрестных деревень, шумно, весело, с песнями. Приходили все новые известия; все видели отступление шведов и рассказывали, куда они отступили.
Через несколько часов вся монастырская гора была полна людей. Ворота монастыря были настежь открыты, как бывало раньше; звонили во все колокола… И их торжественные звуки летели вдаль, и слышала их вся Речь Посполитая.
Снег заметал следы шведов.
К полудню костел был так переполнен, что негде было яблоку упасть. Сам ксендз Кордецкий служил благодарственный молебен, и людям казалось, что служит его белый архангел. И казалось людям, что душа его улетит вместе со звуками песнопений или с кадильным дымом и развеется в выси во славу Господню.
Гул орудий не потрясал уже стен и оконных стекол, не засыпал уже людей градом ядер, не прерывал уже ни молитв, ни той благодарственной песни, которую среди восторга и плача молящихся запел старый настоятель:
Те, Deum, laudamus!