– Ну, – сказал он, – когда я дам пушке принять это лекарство, у нее мигом брюхо лопнет.
– А чем ты зажжешь шнур? – спросил ксендз Кордецкий.
– В этом-то и вся опасность предприятия: мне придется высекать огонь. У меня есть хороший кремень, трут и огниво. Но придется нашуметь, они могут заметить. Надеюсь, что шнур они погасить не успеют, он будет висеть у самого жерла пушки, и его трудно будет заметить, тем более что он будет скоро тлеть, но они могут броситься за мной в погоню, а я бежать прямо в монастырь не могу.
– Почему не можешь? – спросил ксендз.
– Меня может убить взрывом. Как только я увижу искру, мне сейчас же нужно отбежать шагов пятьдесят в сторону и лечь на землю. Только после взрыва мне можно будет бежать в монастырь.
– Боже, боже, как это опасно! – сказал настоятель, поднимая глаза кверху.
– Отец дорогой, я так уверен, что вернусь к вам, что даже не волнуюсь нисколько, хотя люди всегда волнуются в такие минуты. Ну да это все равно! Будьте здоровы и молитесь, чтобы Господь дал мне удачу. Проводите меня только до ворот.
– Как? Ты сейчас хочешь идти? – спросил пан Чарнецкий.
– А что же? Ждать, пока рассветет или когда туман пройдет? Разве мне жизнь не мила?
Но в эту ночь Кмициц не пошел, ибо только лишь они дошли до ворот, как стало светать. Кроме того, у большого орудия слышалось какое-то движение. На следующее утро осажденные убедились, что его перевезли на другое место.
Шведами было получено сообщение, что на повороте у южной башни стена особенно слаба, и они решили направить туда выстрелы. Быть может, это была проделка ксендза Кордецкого, так как накануне из монастыря выходила куда-то старушка Констанция, а ею всегда пользовались, когда нужно было сообщить шведам какие-нибудь ложные известия. Во всяком случае, это была ошибка со стороны шведов, так как осажденные могли тем временем поправить поврежденную стену, а для того чтобы сделать новый пролом, нужно было несколько дней.
Ночи все еще были ясны, а дни шумны. Стреляли с отчаянной энергией. Дух сомнения снова закрался в сердца осажденных. Среди шляхты было немало таких, которые попросту хотели сдаться; некоторые монахи тоже упали духом. Оппозиция все росла. Ксендз Кордецкий боролся с нею с неутомимой энергией, но здоровье его ухудшилось. Между тем к шведам подходили новые подкрепления и транспорты из Кракова. Особенно страшны были большие бомбы, наполненные порохом и свинцом. Они не столько вредили осажденным, сколько вселяли в них панику.
Кмициц, с тех пор как он решил взорвать орудие, скучал в крепости. И каждый день он с тоской поглядывал на свою кишку. После некоторого раздумья он сделал ее еще длиннее, так что она была в аршин длиной и толщиной в голенище.
По вечерам он жадными глазами смотрел в ту сторону, где стояло орудие, изучал небо, как астролог. Но луна, освещавшая по ночам снег, делала невозможным его предприятие. Но вот наконец настала оттепель, тучи закрыли горизонт, и настала темная ночь. Пан Андрей так повеселел, точно ему кто-нибудь подарил настоящего арабского коня, и лишь пробила полночь, как он очутился у пана Чарнецкого в своем рейтарском костюме и с кишкой под мышкой.
– Иду! – сказал он.
– Подожди, я дам знать настоятелю.
– Хорошо. Ну, пан Петр, давай поцелуемся, и иди за ксендзом Кордецким.
Чарнецкий сердечно расцеловал его и ушел. Не успел он сделать тридцати шагов, как перед ним забелела ряса настоятеля. Он догадывался, что Кмициц сегодня отправится, и шел с ним проститься.
– Бабинич готов. Он ждет вас, отец.
– Иду, иду, – ответил ксендз. – Матерь Божья, помоги ему и защити!
Минуту спустя они были уже в проходе, где пан Чарнецкий оставил Кмицица, но его уже и след простыл.
– Ушел? – с изумлением сказал ксендз Кордецкий.
– Ушел, – ответил пан Чарнецкий.
– Ах он изменник, – взволнованно сказал настоятель, – я ему хотел ладанку на шею повесить.
Оба замолчали; всюду было тихо, так как ночная темнота не позволяла стрелять. Вдруг пан Чарнецкий сказал:
– Боже мой, он даже не старается идти тихо. Вы слышите шаги? Снег хрустит…
– Пресвятая Дева, храни своего слугу! – сказал настоятель. Некоторое время они внимательно прислушивались, пока шаги и скрип снега не утихли.
– Вы знаете что, отец? – шепнул Чарнецкий. – Минутами я думаю, что ему все удастся, и нисколько за него не боюсь. Этот шельмец пошел так, точно в корчму горилки выпить. Что за удаль в нем! Либо он рано голову сложит, либо гетманом будет! Если бы я не знал, что он слуга Пресвятой Девы, я бы думал… Дай Бог ему счастья, дай Бог ему счастья, ибо другого такого кавалера не сыскать во всей Речи Посполитой.
– Так темно, так темно, – сказал ксендз Кордецкий, – а они после нашей вылазки стали осторожнее. Он может нарваться на целый отряд, ничего не подозревая…
– Этого я не думаю; стража, конечно, стоит на постах, но на окопах, а не перед окопами. Если они не услышат шагов, то он легко может подкрасться под окопы, а потом окопы и защитят.
Тут пан Чарнецкий замолчал, так как сердце его тревожно билось от ожидания и ему трудно было дышать.
Ксендз осенил крестом ту сторону, куда уходил Кмициц. Вдруг к ним кто-то подошел. Это был мечник серадзский.
– А что там? – спросил он.
– Бабинич пошел взорвать осадное орудие порохом.
– Как?! Что?!
– Взял кишку с порохом, шнур, кремень и пошел.
Пан Замойский схватился руками за голову.
– Господи боже мой! – воскликнул он. – Один?!
– Один.
– Кто же ему позволил? Ведь это страшно опасно!
– Я! Для Господа все возможно, даже и то, что он вернется благополучно! – ответил ксендз Кордецкий.
Замойский замолчал.
– Будем молиться, – сказал ксендз.
Они втроем опустились на колени и стали молиться. Но волосы дыбом вставали на голове у рыцарей от беспокойства. Прошло четверть часа, полчаса, потом час, длинный как вечность.
– Должно быть, ничего не выйдет! – сказал пан Чарнецкий. И глубоко вздохнул.
Вдруг вдали сверкнул огромный столб огня и раздался грохот, точно небо свалилось на землю, вздрогнули стены костела и монастыря.
– Взорвал! Взорвал! – закричал пан Чарнецкий. Но новый взрыв прервал его слова.
Ксендз бросился на колени и, подняв руки к небу, воскликнул:
– Пресвятая Дева, Заступница и Защитница, дай ему вернуться невредимым!
На стенах показались люди. Гарнизон, не зная, что случилось, схватился за оружие. Из келий выбежали монахи. Никто еще не спал. Выбежали даже женщины. Вопросы и ответы перекрещивались с молниеносной быстротой.
– Что случилось?
– Штурм!
– Взорвало шведскую пушку! – сказал один из пушкарей.
– Чудо! Чудо!
– Взорвало самое большое орудие!
– Где ксендз Кордецкий?
– На стенах, молится. Он это сделал!
– Бабинич взорвал орудие! – крикнул пан Чарнецкий.
– Бабинич! Бабинич! Слава Пресвятой Деве! Оно уже не будет нам вредить!
Из шведского лагеря доносились какие-то беспорядочные голоса. На всех окопах блеснули огни. Слышалась все большая суматоха. При свете костров виднелись толпы солдат, которые беспомощно бегали в разные стороны; раздались звуки труб, затрещали барабаны; до стен доносились крики, полные тревоги и ужаса.
Кордецкий все еще стоял на коленях.
Но вот ночь стала бледнеть, а Бабинич все еще не возвращался в крепость.
Что же случилось с паном Бабиничем и как он привел в исполнение свое намерение?
Выйдя из крепости, он некоторое время шел уверенными, хотя и осторожными шагами. Спустившись с горы, он остановился и стал прислушиваться. Вокруг было тихо, так что слышался хруст снега под ногами. Пришлось идти еще осторожнее. Он часто останавливался и прислушивался. Боялся поскользнуться и упасть – на снегу порох мог отсыреть. Он вынул саблю и стал на нее опираться. Это очень помогло. Нащупывая перед собой дорогу, он через полчаса услышал впереди легкий шорох.
«Караулят… Вылазка научила их осторожности», – подумал он и дальше шел уже очень медленно. Его радовало то, что он не сбился с пути, хотя было так темно, что не видно было конца сабли.
– Те окопы гораздо дальше, значит, я иду по правильному пути, – шепнул он про себя. Перед окопами он не думал кого-нибудь встретить, там солдатам нечего было делать, особенно ночью. Возможно, что была расставлена стража, но не ближе чем в ста шагах пост от поста – и в темноте он надеялся проскользнуть мимо нее незамеченным.
На душе у него было весело.
Кмициц был человек не только смелый, но и самонадеянный. Мысль взорвать огромное орудие радовала его до глубины души не только как геройский подвиг, не только как огромная услуга осажденным, но как шалость по отношению к шведам. Он воображал, как они перепугаются, как Мюллер будет скрежетать зубами, как он будет глядеть на монастырские стены в сознании полной беспомощности, – и порою его душил смех.
И как сам он говорил недавно: он не чувствовал ни волнения, ни страха, ни тревоги; ему и в голову не приходило, на какую страшную опасность он идет. Он шел как школьник в чужой сад за яблоками. Ему вспомнились те времена, когда он подкрадывался к лагерю Хованского и с двумя сотнями забияк, таких же, как он, забирался внутрь тридцатитысячного лагеря.
Вспомнил он своих компаньонов: Кокосинского, огромного Кульвеца-Гиппоцентавра, Раницкого, потомка сенаторского рода, и других – и вздохнул, вспомнив их.
«Пригодились бы теперь, шельмецы, – подумал он, – с ними можно было бы сегодня ночью шесть пушек взорвать!» – На минуту сердце его сжалось от чувства одиночества, но не надолго. Перед глазами у него встала вдруг Оленька. Любовь заговорила в нем с огромной силой. Он расчувствовался… Если бы его могла видеть хоть эта девушка, как бы она обрадовалась! Быть может, она думает еще, что он служит шведам. Недурна служба! Уж они его поблагодарят! Что будет, когда она узнает про все его проделки? Что она подумает? Подумает, верно: «Ветреный он человек, но когда дойдет до дела, то лучше его не найдешь; он ни перед чем не остановится. Вот каков этот Кмициц!»
– Я еще не то покажу, – сказал про себя пан Андрей, хвастливо улыбаясь.
Но, несмотря на эти мысли, он не забыл, где он, куда идет, что намеревается сделать, и продолжал подкрадываться, как волк к ночному пастбищу. Он оглянулся раз, другой. Ни костела, ни монастыря. Все окутал густой, непроницаемый мрак. Судя по времени, он должен был зайти уже далеко, и окопы, верно, были уже рядом.
«Интересно знать, есть ли стража?» – подумал он.
Но не успел он сделать и двух шагов, как вдруг перед ним раздался шум мерных шагов, и несколько голосов спросило в разных местах:
– Кто идет?
Пан Андрей остановился как вкопанный. Его даже в жар бросило.
– Свои, – ответили другие голоса.
– Пароль?
– «Упсала».
– Лозунг?
– «Корона».
Кмициц сейчас же догадался, что происходит смена караула.
«Дам я вам «Упсалу» и «Корону», – подумал он.
И он обрадовался. Это было для него необыкновенно счастливое обстоятельство, так как он мог теперь, в минуту смены караула, пройти через линию стражи: шаги солдат заглушали его собственные шаги.
И он сделал это без малейшего затруднения и пошел вслед за возвращавшимися солдатами, не соблюдая даже особенной предосторожности; дошел до самого окопа, там солдаты повернули, обошли его, а он соскочил в ров и спрятался в нем.
Между тем стало немного светлее. Пан Андрей и за это должен был благодарить небо, иначе ему бы не удалось ощупью найти орудие, к которому он шел. Теперь, подняв вверх голову и напрягая зрение, он увидел черную линию окопов и темные очертания орудий.
Он мог даже разглядеть их жерла, немного выступавшие над поверхностью окопов. Подвигаясь медленно вдоль рва, он нашел наконец свое орудие. Остановился и стал прислушиваться.
За окопами слышался шум. Должно быть, пехота стояла наготове неподалеку от орудий. Но во рву, перед линией окопов, Кмицица нельзя было заметить; его могли слышать, но видеть не могли. Теперь он был озабочен только тем, сможет ли он снизу достать до дула пушки, которая торчала высоко над его головой.
К счастью, края рва не были слишком отвесны, а кроме того, ров был вырыт недавно, и, хотя его поливали водой, он еще не успел замерзнуть, тем более что все это время была оттепель.
Сообразив все это, Кмициц стал делать небольшие выемки в стене рва и понемногу подниматься к пушке.
Через четверть часа ему удалось ухватиться рукой за отверстие ствола. Он повис в воздухе, но его огромная сила дала ему возможность удержаться, пока он не всунул кишку с порохом внутрь пушки.
– Вот тебе колбаса, песик! – пробормотал он.
Потом он опустился вниз и стал искать шнур, прикрепленный к кишке и свешивавшийся в ров.
Вскоре он нащупал его рукой. Но теперь предстояло самое трудное дело: надо было высекать огонь и зажечь шнур.
Кмициц немного подождал и, когда шум за окопами стал немного сильнее, стал слегка ударять огнивом о кремень.
Но в ту же минуту у него над головой раздался вопрос по-немецки:
– А кто там, во рву?
– Это я, Ганс, – ответил без колебания Кмициц, – шомпол у меня в ров свалился, вот хочу свету зажечь, чтобы его найти.
– Ну ладно, ладно, – ответил пушкарь. – Твое счастье, что сейчас не стреляют, иначе бы тебе голову оторвало одним только напором воздуха.
«Ага, – подумал Кмициц, – значит, кроме моего заряда в пушке есть собственный заряд. Тем лучше!»
В эту минуту пропитанный серой шнур воспламенился и нежные искорки зазмеились вверх по его сухой поверхности.
Пора было бежать, и Кмициц, не теряя ни минуты, помчался вдоль рва изо всех сил, не слишком думая о том, что его могут слышать. Пробежав шагов двадцать, он остановился: любопытство превозмогло в нем страшную опасность.
«А вдруг шнур погас: в воздухе сыро», – подумал он.
Оглянувшись назад, он увидел искру, но уже гораздо выше, чем раньше.
«Не слишком ли близко?» – подумал он, и ему стало страшно.
Он опять помчался во весь дух, но споткнулся о камень и упал. Вдруг страшный грохот потряс воздух; земля заколебалась; осколки дерева, железа, камни, глыбы льда, комья земли засвистели у него мимо ушей – и больше он уже ничего не ощущал.
Потом раздались новые взрывы. Взорвались от сотрясения ящики с порохом, стоявшие неподалеку от орудия.
Но пан Кмициц этого уже не слышал, так как он лежал во рву, как мертвый.
Не слышал он и того, как после минутной мертвенной тишины раздались вдруг стоны, крики и мольбы о помощи, как на место происшествия сбежалась чуть ли не половина шведских и польских войск, как потом приехал сам Мюллер в сопровождении штаба. Суматоха и замешательство продолжались очень долго, и наконец из хаоса свидетельских показаний генералу удалось добиться страшной правды: орудие было кем-то взорвано умышленно. Он сейчас же распорядился начать поиски. Утром рано солдаты нашли во рву пана Кмицица, лежавшего без чувств.
Оказалось, что он был только оглушен и от сотрясения воздуха не мог некоторое время владеть руками и ногами. Это бессилие продолжалось весь следующий день. Его старательно лечили. К вечеру он почти совсем пришел в себя.
Мюллер велел сейчас же его привести.
Он сидел в своей квартире за столом, рядом с ним сидел ландграф гессенский, Вжещович, Садовский, все известные шведские офицеры, а из поляков – Зброжек, Калинский и Куклиновский.
Последний, увидев Кмицица, посинел, глаза его засверкали как угли, усы задрожали. И, не дожидаясь вопроса генерала, он сказал:
– Я знаю эту птичку… Он из ченстоховского гарнизона, зовут его Бабинич.
Кмициц молчал. Лицо его было бледно и носило следы утомления, но глаза смотрели гордо, и лицо было спокойно.
– Ты взорвал орудие? – спросил Мюллер.
– Я! – ответил Кмициц.
– Как это ты сделал?
Кмициц рассказал все в нескольких словах, ничего не утаивая. Офицеры переглядывались с изумлением.
– Герой!.. – шепнул Садовскому ландграф гессенский.
А Садовский наклонился к Вжещовичу.
– Граф, – спросил он, – ну как же? Возьмем мы крепость, если там такие защитники? Как вы думаете, они сдадутся?
Но Кмициц ответил:
– Нас много в крепости, готовых на все. Вы не знаете дня и часу…
– У меня тоже много веревок в лагере, – ответил Мюллер.
– Это и мы знаем. Но Ясной Горы вам не взять, пока там остался хоть один живой человек.
Наступило минутное молчание. Затем Мюллер продолжал допрос:
– Тебя зовут Бабинич?
Пан Андрей подумал, что после того, что он сделал, и перед лицом близкой смерти ему уже нет нужды скрывать свое собственное имя. Пусть же люди забудут о его прегрешениях и поступках, пусть же это имя покроют лучи славы и самопожертвования.
– Меня зовут не Бабинич, – ответил он не без гордости, – меня зовут Андрей Кмициц, я был полковником собственного полка в Литовском воеводстве.
Куклиновский, едва услышав это, вскочил с места как ужаленный, вытаращил глаза, раскрыл рот, стал бить себя руками по бедрам и наконец крикнул:
– Генерал, прошу вас на два слова! Прошу вас на два слова! Но сейчас, сейчас!
Среди польских офицеров поднялось какое-то движение, и шведы с удивлением присматривались к нему, так как им ничего не говорило имя Кмицица. Но вместе с тем они догадались, что это, верно, не совсем обыкновенный человек, так как Зброжек встал, подошел к пленнику и сказал:
– Мосци-полковник! В том положении, в каком вы находитесь, я ничем вам помочь не могу, но прошу вас, подайте мне руку.
Кмициц высокомерно поднял голову и ответил:
– Я не подаю руки изменникам, которые служат против отчизны!
Лицо Зброжека налилось кровью.
Калинский, который стоял рядом с ним, отошел в сторону; шведские офицеры тотчас их окружили, расспрашивая, кто этот Кмициц, имя которого произвело на них такое впечатление.
Между тем в соседней комнате Куклиновский стоял с Мюллером у окна и говорил:
– Генерал, вам ничего не говорит имя Кмицица. Но это первый солдат и первый полковник Речи Посполитой. Все знают о нем, все знают это имя. Некогда он служил Радзивиллу и шведам, но теперь, видно, перешел на сторону Яна Казимира. Нет ему равного среди солдат, разве что я! Только он мог это сделать: пойти один и взорвать орудие. По одному этому его можно узнать. Он так вредил Хованскому, что была назначена награда за его голову. С двумя– или тремястами людей, он, после шкловского поражения, держал в своих руках всю войну, пока другие не опомнились, не стали следовать его примеру и не выступили против неприятеля. Это самый опасный человек во всей стране.
– Что вы ему хвалу поете? – перебил его Мюллер. – Что он опасен, я убедился на собственной шкуре.
– Что вы думаете сделать с ним, генерал?
– Я велел бы его повесить, но так как я сам солдат и умею ценить отвагу… Кроме того, этот шляхтич знатного рода… Я велю его расстрелять еще сегодня!
– Генерал, не мне учить самого знаменитого офицера и государственного человека последних времен, но позвольте вам сказать, что это человек слишком славный. Если вы это сделаете, полки Зброжека и Калинского уйдут в тот же день и перейдут на сторону Яна Казимира.
– Если так, то я велю их вырезать до ухода! – крикнул Мюллер.
– Генерал, это слишком ответственное дело: если только об этом узнают, а уничтожение двух полков скрыть трудно, – все польское войско бросит Карла-Густава. Вам известно, генерал, что оно уже теперь колеблется. Даже в гетманах нельзя быть уверенными. На стороне нашего государя пан Конецпольский с шестью тысячами превосходной конницы… А это не шутка… Сохрани бог, если бы они обратились против нас и против особы его величества. А кроме того, эта крепость защищается, вырезать же полки Зброжека и Калинского нелегко, так как здесь и Вольф с пехотой. Они могли бы войти в сношения с крепостью…
– Тысяча чертей! – вспылил вдруг Мюллер. – Чего же вы хотите? Чтобы я этому Кмицицу даровал жизнь? Это невозможно!
– Я хочу, – ответил Куклиновский, – чтобы вы подарили его мне.
– А что вы с ним сделаете?
– Я велю содрать с него кожу.
– Вы не знали даже его настоящего имени, значит, не знали его лично. Что же вы против него имеете?
– Я узнал его только в Ченстохове, когда вторично был в монастыре для переговоров.
– Какие же у вас причины ему мстить?
– Генерал, я хотел частным образом склонить его перейти на нашу сторону. А он, пользуясь тем, что моя посольская миссия уже кончилась, оскорбил меня, Куклиновского, так, как никто меня никогда не оскорблял!
– Что же он вам сделал?
Куклиновский вздрогнул и стиснул зубы.
– Лучше об этом не говорить… Дайте мне его, генерал! Ему и так не избежать смерти, и я хотел бы сначала с ним немножко поиграть… Тем больше, что это тот самый Кмициц, перед которым я когда-то преклонялся и который мне так отплатил… Дайте мне его. Это и для вас будет лучше: когда я его убью, Зброжек, Калинский, все польское войско обрушатся не на вас, а на меня, а я сумею за себя постоять. Не будет ни гнева, ни возмущения, ни бунта. Это будет мое частное дело, а я тем временем из Кмицицевой кожи барабан сделаю.
Мюллер задумался; вдруг в его глазах мелькнуло подозрение.
– Куклиновский, может быть, вы хотите его спасти?
Куклиновский рассмеялся тихо, это был такой страшный и искренний смех, что Мюллер перестал сомневаться.
– Может быть, вы и правы, – сказал он.
– За все мои услуги я прошу только этой одной награды.
– Ну так берите его!
Потом они оба вошли в комнату, где оставались собравшиеся офицеры. Мюллер обратился к ним и сказал:
– За заслуги полковника Куклиновского я отдаю ему пленника в его распоряжение.
Настало минутное молчание; Зброжек подбоченился и спросил с оттенком презрения в голосе:
– А что пан Куклиновский намерен сделать с пленником?
Куклиновский, обычно слегка сгорбленный, выпрямился вдруг, губы его искривились зловещей усмешкой, зрачки глаз чуть заметно дрогнули.
– Кому не понравится то, что я сделаю с пленником, – сказал он, – тот знает, где меня искать!
И он ударил рукой по рукоятке сабли.
– Слово, пан Куклиновский! – сказал Зброжек.
– Слово!
Сказав это, он подошел к Кмицицу.
– Ну пойдем, миленький, пойдем со мной… Ты ослабел немного, полечить тебя надо… я тебя полечу. Пойдем, гордая душа, пойдем!
Офицеры остались в комнате, а Куклиновский вышел и сел на лошадь; одному из трех солдат, которые были с ним, он велел вести Кмицица на аркане, и все они вместе направились в Льготу, где стоял полк Куклиновского.
Кмициц по дороге горячо молился. Он видел, что настал его смертный час, и всецело поручил себя Богу. Он так погрузился в молитву, что не слышал даже, что говорил ему Куклиновский, и не заметил, как они дошли.
Они остановились наконец в пустом, полуразрушенном амбаре, стоявшем в открытом поле, несколько вдали от полковой стоянки. Полковник велел ввести Кмицица в амбар, а сам обратился к одному из солдат.
– Беги в лагерь, – сказал он, – за веревками и бочонком смолы.
Солдат помчался вскачь и через четверть часа привез все нужное вместе с другим солдатом.
– Раздеть эту птичку догола, – сказал Куклиновский, – связать ему ручки и ножки, а потом поднять на балку.
Один из солдат взлез на балку, а другие стали раздевать Кмицица. Когда его раздели, ему связали руки и ноги длинной веревкой, положили лицом на землю и, обмотав веревку посередине тела, перебросили другой ее конец солдату, сидевшему на балке.
– Теперь поднять его вверх, закрутить веревку и завязать, – сказал Куклиновский.
Его приказание было исполнено в минуту.
– Пускай! – раздался голос полковника.
Веревка скрипнула, и пан Андрей повис над землей.
Тогда Куклиновский обмакнул мазницу в смоле, зажег ее, подошел к Кмицицу и сказал:
– Ну что, пан Кмициц? Говорил я, что есть только два лихих полковника во всей Речи Посполитой: я и ты! А ты не хотел быть в одной компании с Куклиновским и оскорбил его. Правильно, миленький, правильно! Не для тебя компания Куклиновского! Куклиновский не тебе чета! Хоть и славный полковник Кмициц, а он у Куклиновского в руках, и Куклиновский ему бока прожжет…
И он дотронулся горящей мазницей до бока Кмицица, потом сказал:
– Не сразу, не сразу, спешить некуда.
В эту минуту раздался топот лошадей неподалеку от амбара.
– Кого там черти несут? – спросил полковник.
Ворота скрипнули, и вошел солдат.
– Пан полковник, – сказал он, – генерал Мюллер желает немедленно видеть вашу милость.
– А, это ты, старик, – сказал Куклиновский. – По какому делу? Что за черт?
– Генерал просит вашу милость приехать к нему немедленно.
– Кто был от генерала?
– Был шведский офицер, он уже уехал. Чуть лошадь не загнал.
– Хорошо, – сказал Куклиновский.
Потом он обратился к Кмицицу:
– Было тебе жарко, так ты остынь немного, миленький, я вернусь, и мы еще поболтаем.
– А что сделать с пленником? – спросил один из солдат.
– Оставить так. Я сейчас же вернусь. Кто-нибудь поедет со мной.
Полковник вышел вместе с солдатом, который раньше сидел на балке. Остались только трое, но вскоре в амбар вошло три новых солдата.
– Можете идти спать, – сказал тот, который сообщил Куклиновскому о приказе Мюллера, – полковник велел нам вас сменить.
Кмициц вздрогнул при звуках этого голоса. Ему показалось, что он его знает.
– Лучше остаться, – ответил один из прежних, – будет на что посмотреть, когда такого…
Вдруг он оборвал речь.
Какой-то страшный нечеловеческий звук вырвался у него из горла, похожий на крик петуха, которого режут. Он вскинул руками и упал как пораженный громом.
В ту же минуту в амбаре раздался крик:
– Лупить!
И два только что прибывших солдата набросились на прежних. Завязалась страшная, короткая борьба при свете горящей мазницы. Вот два тела повалились на солому. Некоторое время слышался еще хрип умирающих, потом снова раздался тот голос, который раньше показался Кмицицу знакомым:
– Ваша милость, это я, Кемлич, и мои сыновья. Мы с самого утра ждали удобного случая.
Тут старик обратился к сыновьям:
– Живо, шельмы! Отвязывайте пана полковника.
И прежде чем Кмициц успел сообразить, что случилось, около него появились всклокоченные головы Козьмы и Дамьяна. Веревку перерезали, и Кмициц встал на ноги. Он слегка шатался и едва смог выговорить сведенными губами:
– Это вы? Благодарю!
– Это мы, – ответил страшный старик. – Матерь Божья! Одевайтесь, ваша милость. Живо, шельмы!
И он стал подавать Кмицицу платье.
– Кони стоят за амбаром, – сказал он. – Дорога свободна. Стража никого не впустит, но выпустить – выпустит. Мы знаем пароль. Как вы чувствуете себя, ваша милость?
– Он бок мне прижег, да не очень. А стоять трудно…
– Выпейте горилки, ваша милость.
Кмициц жадно схватил флягу, которую ему подал старик, и, опорожнив ее наполовину, сказал:
– Я озяб. Теперь мне лучше!..
– На седле вы согреетесь. Кони ждут!
– Мне уже лучше, – повторил Кмициц. – Бок немного жжет, но это ничего. Мне совсем хорошо.
И он присел на краю балки.
Некоторое время спустя силы действительно к нему вернулись, и он совершенно сознательно смотрел на зловещие лица трех Кемличей, освещенные желтоватым пламенем горящей смолы.
Старик остановился перед ним:
– Ваша милость, скорее. Кони ждут!
Но в пане Андрее проснулся уже прежний Кмициц.
– О, не бывать тому! – крикнул он вдруг. – Теперь я этого изменника подожду!
Кемличи переглянулись с изумлением, но ни один из них не сказал ни слова – так слепо привыкли они повиноваться прежнему вождю.
А у него жилы выступили на лбу, глаза сверкали в темноте, как две звезды, горело в них упорство и жажда мести. То, что он делал теперь, было безумием, за которое он мог поплатиться жизнью. Но чем была его жизнь, как не рядом таких безумий? Бок у него страшно болел, так что он минутами невольно хватался за него рукой, но он все думал о Куклиновском и готов был ждать хоть до утра.
– Послушайте, – сказал он, – Мюллер его действительно вызывал?
– Нет, – ответил старик. – Это я выдумал, чтобы легче было с теми справиться. Будь их пятеро, нам бы трудно было сладить втроем, да кроме того, кто-нибудь мог бы крик поднять.
– Это хорошо. Он вернется сюда один или в компании. Если с ним будет несколько человек, мы сейчас же на них набросимся… Его вы оставьте мне. А потом к лошадям. Пистолеты есть?
– У меня есть, – ответил Козьма.
– Давай. Заряжен?
– Заряжен!
– Ладно. Если он вернется один, тогда, как только он войдет, броситься на него и зажать ему рот. Можете ему его же шапку в рот засунуть.
– Слушаюсь! – сказал старик. – А вы позволите, ваша милость, тех пока обыскать? Мы люди бедные…
Сказав это, он указал на трупы, лежавшие на соломе.
– Нет. Быть наготове… Что найдете при Куклиновском, то ваше!
– Если он вернется один, – сказал старик, – тогда я ничего не боюсь. Стану в воротах, и если даже сюда придет кто-нибудь из лагеря, я скажу, что полковник не велел пускать.
– Так и будет. Слушай…
За амбаром послышался топот коня. Кмициц вскочил и стал в темный угол. Козьма и Дамьян заняли места у входа, как два кота, поджидающие мышь.
– Один! – сказал старик, потирая руки.
– Один! – повторили Козьма и Дамьян.
Топот приближался, вдруг замолк, и за амбаром раздался голос:
– Эй, выходи кто-нибудь лошадь подержать. Старик побежал.
Настало минутное молчание, а потом послышался такой разговор:
– Это ты, Кемлич? Что за дьявол. Ты взбесился или с ума сошел? Ночь, Мюллер спит, стража не пропускает, говорит, что никакой офицер не уезжал. Что это значит?
– Офицер ждет в амбаре, ваша милость. Вернулся, как только вы уехали, и говорит, что разминулся с вами, теперь ждет.
– Что все это значит? А пленник?
– Висит!
Ворота скрипнули, и Куклиновский просунул голову внутрь амбара. Но не успел он сделать и шагу, как две железные руки схватили его за горло и подавили крик ужаса. Козьма и Дамьян с навыком настоящих разбойников повалили его на землю, наступили ему коленями на грудь, сдавили ее так, что ребра затрещали, и в одну минуту заткнули ему рот.
Тогда Кмициц выступил вперед и, поднесши мазницу к глазам Куклиновского, сказал:
– Ах, это вы, пане Куклиновский! Теперь мне надо с вами поговорить…
Лицо Куклиновского посинело, жилы напряглись так, что, казалось, готовы были лопнуть каждую минуту, и в его выступивших из орбит и налитых кровью глазах было столько же изумления, сколько и ужаса.
– Раздеть его и на балку! – крикнул Кмициц.
Козьма и Дамьян стали раздевать его так старательно, точно хотели сорвать с него кожу вместе с платьем.
Через четверть часа Куклиновский, связанный по рукам и ногам, висел уже на балке.
Тогда Кмициц подбоченился и произнес страшным голосом:
– Ну как же, пане Куклиновский, – сказал он, – кто лучше, Кмициц или Куклиновский?
Вдруг он схватил горящую мазницу и подошел еще ближе.
– Твой лагерь в ста шагах, твои тысячи разбойников под носом. Недалеко и твой шведский генерал, а ты висишь на этой балке, на которой думал меня зажарить. Узнай же Кмицица. Ты хотел с ним равняться – к компании его принадлежать, подружиться? Ты – мошенник, подлюга! Ты – пугало воробьиное, ты пан Шельмовский из Шельмова, ты кривая рожа, хам, невольник! Я бы тебя мог ножом зарезать, как каплуна, да лучше я тебя живьем поджарю, как ты меня хотел…