Сакович не отходил от князя два дня, так как второй припадок был еще тяжелее первого; челюсти Радзивилла были так крепко стиснуты, что их приходилось раскрывать ножом, чтобы влить в рот лекарство. Вскоре сознание к нему вернулось, но он продолжал метаться, дрожать и подскакивать на кровати, точно смертельно раненный в сердце зверь. Когда это прошло, он страшно ослабел; всю ночь он смотрел в потолок и не говорил ни слова. На следующий день, приняв одуряющее лекарство, он уснул крепким сном и проснулся только около полудня, покрытый обильным потом.
– Как вы себя чувствуете, ваше сиятельство? – спросил Сакович.
– Мне лучше. Есть какие-нибудь письма?
– Есть от курфюрста и от Стенбока; лежат на столе, но чтение их надо отложить, так как вы еще слишком слабы…
– Давай сейчас! Слышишь?
Староста ошмянский подал письма, которые Богуслав перечел по два раза, затем сказал, немного подумав:
– Завтра мы тронемся на Полесье.
– Завтра вы еще будете в кровати, как и сегодня.
– Завтра я буду на коне, как и ты… Молчи! Не возражай!
Староста умолк; настала тишина, прерываемая лишь медленным тиканьем данцигских часов.
– Совет был глуп, и выдумка глупа! – сказал вдруг князь. – А я сглупил, что послушал тебя.
– Я знал, что если дело не выгорит, то я буду виноват, – ответил Сакович.
– Потому что ты сглупил.
– Совет был очень хорош, но если у них есть на услугах какой-то дьявол, который обо всем их предупреждает, то я за это не отвечаю.
Князь приподнялся на постели.
– Ты думаешь? – спросил он, пристально глядя на Саковича.
– А разве вы не знаете папистов, ваше сиятельство?
– Знаю, знаю! Часто мне приходит в голову, что тут какое-то колдовство, а со вчерашнего дня я даже убежден. Ты угадал мою мысль, поэтому я и спросил. Но кто же из них находится в сношениях с нечистой силой?.. Ведь не она, ибо она добродетельна… И не мечник, он слишком глуп…
– А хоть бы тетка?
– Это возможно…
– Чтобы в этом увериться, я ее вчера подвел к кресту и приставил нож к горлу… И представьте себе, ваше сиятельство… Сегодня смотрю, а острие точно в огне расплавлено.
– Покажи!
– Я бросил нож в воду, хотя на рукоятке была прекрасная бирюза.
– Тогда я тебе расскажу, что вчера произошло со мной… Я вбежал к ней, как сумасшедший. Что я говорил – не помню… Знаю только, что она крикнула: «Лучше я брошусь в огонь!» Ты знаешь, там большой камин. И вдруг она бросилась в него. Я за ней. Схватил ее. Платье на ней уже загорелось, я стал тушить. Но вдруг со мной случилось что-то странное… Челюсти сжались, точно кто-то дернул все жилы на шее… Вдруг мне показалось, что искры, которые летят от платья, превратились в пчел и зажужжали, как пчелы…
– И что же потом?
– Ничего не помню; меня охватил такой страх, точно я проваливался в какую-то бездонную пропасть. Такой страх, такой страх, что у меня даже сейчас волосы на голове поднимаются. И не только страх, а как это сказать… какая-то пустота, скука, бесконечная и непонятная усталость… Слава богу, силы небесные защитили меня, иначе я бы с тобой сегодня не разговаривал!..
– С вашим сиятельством случился припадок. Болезнь часто ставит перед глазами разные странные видения… Однако для вящей уверенности можно бы прорубить лед и сплавить эту бабу.
– Ну, черт с ней! Завтра мы и так отправляемся, а как только наступит весна, звезды будут на небе не те и ночи короткие, тогда чертей нечего бояться…
– Если мы завтра отправляемся, ваше сиятельство, то вы лучше оставьте в покое эту девушку.
– Если бы я и не хотел, то должен… Страсть мою сегодня как рукой сняло.
– Тогда отпустите их, пусть убираются ко всем чертям.
– Это невозможно.
– Почему?
– Потому что шляхтич признался мне, что у него в Биллевичах зарыты огромные деньги. Если я их отпущу, они возьмут свои деньги и скроются в лесах. Лучше их здесь подержать, а деньги взять. Впрочем, он сам предложил мне их. Мы велим разрыть всю землю в его садах и найдем. Мечник, сидя здесь, не будет вопить на всю Литву, что его ограбили. Злость меня берет, когда я подумаю, сколько я здесь зря потратил на все забавы, турниры. И все зря! Зря!
– Меня самого давно злость разбирает на эту девку. Вчера, когда она вошла в комнату и крикнула мне, как последнему холопу: «Иди наверх, там лежит твой пан!» – я ей чуть голову не свернул, я подумал, что она вас ранила ножом или застрелила из пистолета.
– Ты знаешь, что я не люблю, когда кто-нибудь распоряжается у меня… И хорошо, что ты этого не сделал, иначе я велел бы пощипать тебя теми щипцами, которые были приготовлены для Пляски…
– Пляску я уже отправил обратно. Он был очень удивлен, не зная, зачем его привозили и затем увезли. Он хотел получить за труды – торговля, говорит, идет плохо. А я ему говорю: «Будь и тем доволен, что живым уезжаешь…» Но неужели мы завтра выступим в Полесье?
– Уж будь покоен. Отправлены войска, как я приказывал?
– Конница уже выступила в Кейданы, откуда она двинется на Ковну и будет ждать… Наши польские полки еще здесь; их нельзя было посылать вперед. Хоть они и надежны на вид, но могут снюхаться с конфедератами. Гловбич двинется с нами, казаки – с Воротынским, а Карлстрем со шведами пойдет впереди… Ему приказано резать по дороге бунтовщиков, особенно крестьян!
– Хорошо!
– Кириц с пехотой двинется последним, чтобы, в случае чего, было бы на кого опереться… Если нам придется идти быстро и если на этой быстроте покоятся все наши расчеты, то я не знаю, пригодятся ли нам прусские и шведские рейтары. Жаль, что у нас мало польских полков, между нами говоря, нет ничего лучше нашей конницы!
– А артиллерия выступила?
– Выступила.
– И Петерсон?
– Нет! Петерсон здесь, ухаживает за Кетлингом, который ранил себя собственной шпагой. Он очень любит его. Если бы я не знал Кетлинга, я бы подумал, что он ранил себя нарочно, чтобы не принимать участия в походе.
– Надо будет оставить человек сто здесь, в Россиенах и в Кейданах. Шведские гарнизоны незначительны, а де ла Гарди и без того каждый день требует людей у Левенгаупта. Как только мы уйдем, бунтовщики забудут о поражении под Шавлями и опять воспрянут духом!
– Число их и так растет. Я опять слышал, что перерезали всех шведов в Тельшах.
– Шляхта? Крестьяне?
– Крестьяне под предводительством ксендза, но есть и шляхетские «партии», особенно возле Ляуды.
– Ляуданцы вышли под начальством Володыевского.
– Осталось много подростков и старцев. И они тоже берутся за оружие.
– Без денег мятежники ничего не сделают.
– А мы денег добудем в Биллевичах. Нужно быть таким гением, как вы, ваше сиятельство, чтобы уметь всегда найтись.
Богуслав горько усмехнулся:
– В этой стране гораздо больше ценят тех, кто умеет подладиться к королеве и к шляхте. Гений и доблесть не окупаются. Счастье мое, что я князь и меня не могут привязать за ногу к сосне. Только бы мне аккуратно высылали доход с имений, и тогда мне плевать на всю Речь Посполитую!
– Как бы только не конфисковали!
– Скорей мы конфискуем все Полесье, если не всю Литву! А пока позови ко мне Петерсона.
Сакович вышел и вскоре вернулся с Петерсоном.
У княжеского ложа началось совещание, на котором решили завтра же на рассвете выступить в поход и форсированным маршем идти на Полесье. Князь Богуслав вечером чувствовал себя уже настолько хорошо, что ужинал вместе с офицерами и шутил до глубокой ночи, с удовольствием прислушиваясь к ржанию коней и бряцанию оружия. Порой он глубоко вздыхал и потягивался в кресле.
– Я вижу, что этот поход вернет мне здоровье, – говорил он офицерам. – Среди этих переговоров и увеселений я отстал от войны… Но надеюсь на Божью помощь и думаю, что конфедераты и наш экс-кардинал в короне почувствуют мою руку!
На это Петерсон осмелился ответить:
– Счастье, что Далила не обрезала волос Самсону!
Богуслав посмотрел на него странным взглядом, который привел шотландца в смущение, но скоро на лице князя промелькнула страшная улыбка.
– Если Сапега – столб, то я потрясу его так, что вся Речь Посполитая обрушится ему на голову.
Разговор велся на немецком языке, и потому все иностранные офицеры понимали его прекрасно и отвечали хором:
– Аминь!
На следующий день, на рассвете, войско под начальством князя выступило в поход. Прусская шляхта, которая гостила при дворе князя, начала разъезжаться по домам.
За ними отправились в Тильзит и те, что раньше искали убежища от войны в Таурогах и которым теперь Тильзит казался надежнее. Остались только мечник, панна Кульвец и Оленька, не считая Кетлинга и старого офицера Брауна, которому было поручено начальство над маленьким гарнизоном.
Мечник, после нанесенного ему удара, пролежал несколько дней и харкал кровью, но, так как кости его не были повреждены, он понемногу стал поправляться и подумывать о побеге.
Тем временем из Биллевичей прибыл гонец с письмом от самого Богуслава. Мечник сначала не хотел его читать, но потом изменил свое решение, последовав совету панны, которая была того мнения, что лучше знать все замыслы врага.
«Любезнейший пан Биллевич!
Судьбе было угодно сделать так, что мы расстались не так дружелюбно, как того хотели бы мои чувства к вам и к вашей прекрасной племяннице; но не я в этом виноват, клянусь Богом! Ибо вам известно, что вы сами отплатили мне неблагодарностью за самые искренние мои желания. Но ради дружбы не надо вспоминать то, что совершено в гневе, а потому я надеюсь, что вы сможете объяснить себе мои необдуманные поступки обидой, которую вы мне причинили. Я вас прощаю, как повелевает мне христианское учение о всепрощении, и желаю снова жить с вами в дружбе. А чтобы доказать вам, что в сердце моем нет более гнева, считаю долгом не отказываться от вашего предложения и принимаю ваши деньги…»
Тут мечник бросил письмо, ударил кулаком по столу и воскликнул:
– Скорей он увидит меня на смертном одре, чем хоть один грош из моего ларца!
– Читайте дальше, читайте! – сказала Оленька.
Мечник поднял письмо и стал читать:
«Не желая утруждать вашу милость добыванием этих денег и подвергать опасности поврежденное здоровье, в настоящее беспокойное время, я сам приказал их вырыть из земли и сосчитать…»
Голос мечника оборвался, письмо выпало у него из рук; в первую минуту казалось, что шляхтич лишится языка; он только схватился руками за чуб и рванул его из всей силы.
– Бей, кто в Бога верует! – закричал он наконец.
– Одной обидой больше, зато и кара Господня ближе, ибо скоро переполнится мера!.. – сказала Оленька.
Отчаяние мечника было так велико, что Оленька принялась его утешать и уверять, что деньги эти еще нельзя считать пропавшими, так как самое письмо может заменить расписку, а с Радзивилла, владеющего столькими поместьями на Литве и Руси, всегда можно все взыскать.
Но так как трудно было предвидеть, что может еще ожидать их обоих, особенно если Богу слав возвратится в Тауроги победителем, то они опять стали думать о побеге.
Оленька советовала отложить его до тех пор, пока выздоровеет Гасслинг-Кетлинг; Браун был угрюмый и нелюбезный солдат, слепо исполнявший приказания, и склонить его на свою сторону было невозможно.
Что же касается Кетлинга, то панна прекрасно знала, что он ранил себя затем, чтобы остаться при ней, и поэтому была вполне уверена, что он сделает для нее все. Правда, совесть постоянно мучила ее вопросом: имеет ли она право требовать от другого пожертвовать своей судьбой, а может быть, и жизнью; но опасность, угрожавшая ей в Таурогах, была так велика, что во сто раз превышала те опасности, которым мог подвергнуться Кетлинг, бросив службу. Ведь Кетлинг, как прекрасный офицер, всюду мог поступить на службу и с нею вместе приобрести таких могущественных покровителей, как, например, пан Сапега, король или пан Чарнецкий. К тому же он послужит тогда доброму делу, и ему представится случай отблагодарить страну, которая приютила его, изгнанника. Смерть ожидала его только в том случае, если бы он попал в руки Богуслава, но ведь Богуслав не владеет еще всей Речью Посполитой.
Наконец она перестала колебаться, и, когда здоровье молодого офицера поправилось настолько, что он мог нести службу, она позвала его к себе.
Кетлинг явился к ней бледный, худой, без кровинки в лице, но, как всегда, полный обожания, преданности и покорности. При виде его слезы навернулись у нее на глазах: ведь это была единственная душа в Таурогах, которая желала ей добра. К тому же эта душа так страдала, что, когда Оленька спросила его о здоровье, офицер ответил:
– Увы, панна, оно возвращается, но лучше бы мне умереть!
– Вам надо бросить эту службу, – ответила девушка, глядя на него с сочувствием. – Такой честный человек, как вы, должен быть уверен, что служит честному делу.
– Увы! – повторил офицер.
– Когда кончается срок вашей службы?
– Только через полгода.
Оленька с минуту помолчала, затем, устремив на него свои чудные глаза, которые в эту минуту светились нежностью, сказала:
– Послушайте меня, пан кавалер, я буду говорить с вами, как с братом, как с сердечным другом: вы можете и должны освободиться от службы.
Сказав это, она открыла ему все: и план бегства, и то, что она рассчитывает на его помощь. Она стала говорить ему, что службу он найдет везде, такую же честную и прекрасную, как его душа, – службу, достойную честного рыцаря. И закончила так:
– Я буду благодарна вам до самой смерти. Я обращусь к защите Господней и поступлю в монастырь, и где бы вы ни были, далеко ли, близко ли, на войне или дома, буду молиться за вас, буду просить Бога, чтобы он дал моему защитнику и брату покой и счастье, ибо, кроме благодарности и молитвы, я ничего больше дать не могу…
Голос ее дрогнул, а офицер, слушая ее слова, побледнел как полотно, наконец опустился на колени, закрыл лицо обеими руками и голосом, похожим на стон, ответил:
– Не могу, панна, не могу…
– Вы отказываетесь? – с изумлением спросила панна Биллевич. Но вместо ответа он стал молиться.
– Боже великий и милосердный! – говорил он. – С детских лет не осквернил я уста мои ложью и не запятнал себя преступлением. В юности еще сражался я за короля моего и отчизну. За что же, Господи, наказываешь ты меня так часто и посылаешь мне муку, для коей – ты сам видишь! – у меня не хватает сил! Панна, – обратился он к Оленьке, – вы не знаете, что значит приказание для солдата; не знаете, что с послушанием связан не только его долг, но его честь. Я связан присягой, панна, и даже больше чем присягой: рыцарским словом, что не уйду со службы до срока и свято исполню все, чего она потребует. Я солдат и дворянин и – да поможет мне Бог! – никогда не поступлю так, как поступают некоторые наемники, нарушая правила чести и долг службы. Ни приказания ваши, ни просьбы ваши не властны заставить меня нарушить слово, хотя я говорю это вам с мукой и скорбью! Если бы я, получив приказ не выпускать никого из Таурог, стоял на страже у ворот и если бы вы сами, панна, хотели пройти через них, то вы прошли бы, но через мой труп. Вы не знали меня, панна, и ошиблись во мне! Но сжальтесь надо мной, поймите, что я не могу помочь вам бежать. Я не имею права даже слушать об этом, ибо смысл приказа ясен. Его получил Браун и мы, пятеро оставшихся офицеров. Боже, боже, если бы я мог предвидеть, что последует такой приказ, мне лучше было бы отправиться в поход. Я не могу убедить вас, панна, вы не поверите мне, но видит Бог, я без колебания отдал бы вам свою жизнь… Но честь не могу! Не могу!
Сказав это, Кетлинг заломил руки и умолк, силы почти совсем покинули его, и он тяжело дышал.
Оленька все еще не могла оправиться от изумления. Она не успела еще ни понять, ни оценить исключительного благородства этой души и чувствовала только, что почва ускользает у нее из-под ног, ускользает единственная возможность бежать из ненавистной неволи. Но она сделала попытку возражать.
– Пане, – сказала она, помолчав, – я внучка и дочь солдата; дед мой и отец тоже ценили честь выше жизни и именно поэтому приняли бы на себя не всякие обязанности…
Кетлинг дрожащими руками вынул из сумки письмо и, подавая его Оленьке, сказал:
– Судите, панна, – разве это приказание не относится к долгу моей службы?
Оленька взглянула на бумагу и прочла следующее:
«Так как до нас дошли слухи, что мечник россиенский Биллевич собирается тайком бежать из нашей резиденции с враждебными нам намерениями, именно с целью взбунтовать своих знакомых, свояков, родственников и крестьян против его величества шведского короля и нас, то предписываем офицерам, находящимся при гарнизоне в Таурогах, стеречь Биллевича вместе с его племянницей, как заложников и военнопленных, и не допускать их побега, под угрозой потери чести и военного суда…»
– Приказ этот отдан на первой же остановке после выступления, – сказал Кетлинг, – поэтому он на бумаге.
– Да будет воля Господня! – произнесла Оленька после минутного молчания. – Свершилось!
Кетлинг чувствовал, что должен уйти, и не трогался с места. Его бледные губы вздрагивали, точно он хотел что-то сказать, но у него не хватало голоса. Его мучило желание упасть к ее ногам и молить о прощении, но, с другой стороны, он чувствовал, что у нее довольно собственного горя. И он находил какое-то дикое наслаждение в том, что и он страдает вместе с нею и будет страдать без единой жалобы.
Наконец он поклонился и ушел, молча, но в коридоре сорвал повязки, которыми была перевязана его рана; стража нашла его через полчаса лежащим на лестнице без сознания и унесла в цейхгауз. Он опять тяжело заболел и не вставал две недели.
Оленька после ухода Кетлинга некоторое время оставалась точно в оцепенении. Она ожидала скорее смерти, чем его отказа. И поэтому в первую минуту, несмотря на всю ее душевную твердость, у нее опустились руки, и она почувствовала себя такой же слабой и беспомощной, как и всякая женщина. И хотя она бессознательно повторяла: «Да будет воля твоя, Господи!», – но горе пересилило ее покорность, и она заплакала.
В эту минуту вошел мечник; взглянув на племянницу, он сразу угадал, что вышла неудача, и быстро спросил:
– Боже, что еще случилось?
– Кетлинг отказывается, – ответила девушка.
– Все они негодяи, подлецы, архипсы!.. Как? И он отказывается помочь?!
– Не только отказывается помочь, – ответила она, жалуясь, как ребенок, – но говорит еще, что помешает, хотя бы даже ему пришлось погибнуть!
– Боже, боже! Но отчего?
– Такова уж наша судьба! Кетлинг не предатель, но такова уж судьба наша, и мы несчастнее всех людей.
– Чтоб их громы небесные, всех этих еретиков! – крикнул мечник. – На честь посягают, грабят, воруют, в плену держат!.. Пусть все погибнет! Честному человеку не жить в такие времена!
Он начал быстро ходить по комнате и, сжав кулаки, наконец произнес:
– Я предпочитаю виленского воеводу, я предпочитаю даже Кмицица этим надушенным негодяям, без чести и совести.
А так как Оленька ничего не отвечала и плакала все сильней, то мечник смягчился и сказал:
– Не плачь! Кмициц пришел мне в голову только потому, что он-то, наверное, нас освободил бы из этого вавилонского пленения. Задал бы он всем этим Браунам, Кетлингам, Петерсонам и самому Богуславу! Впрочем, все изменники одинаковы!.. Не плачь!.. Слезами не поможешь, тут надо посоветоваться… Кетлинг – чтоб его скрутило! – не хочет помогать, так мы обойдемся и без него… Вот у тебя как будто и мужская натура, а в тяжелые минуты ты умеешь только плакать! Что говорит Кетлинг?
– Он говорит, что князь отдал приказ стеречь нас как пленников, опасаясь, что ты соберешь «партию» и соединишься с конфедератами.
Мечник подбоченился:
– Ага! Боится, шельма! И он прав! Я так и сделаю, как Бог свят!
– Получив приказ по службе, Кетлинг обязан его исполнить под угрозой потери чести.
– Хорошо. Обойдемся без помощи еретиков.
Оленька вытерла глаза:
– Ты полагаешь, что можно?
– Я полагаю, что должно, а если должно, то и можно, хотя бы нам пришлось на веревках спускаться из этих окон.
– Простите мне мои слезы… Ну, давайте придумывать.
Слезы на ее глазах высохли, брови сдвинулись, и прежняя решительность и энергия отразились в лице… Оказалось все же, что мечник туговат на выдумки и что воображение панны гораздо изобретательнее. Но все же дело не клеилось и у нее, потому что было очевидно, что их тщательно стерегут. Поэтому они отложили всякую попытку к бегству до тех пор, пока в Тауроги не придут первые известия о Богуславе. На это они возлагали все свои надежды, ожидая, что Господь покарает изменника и бесчестного человека. Его могут убить, он может тяжко заболеть, может быть разбит Сапегой, а тогда в Таурогах поднимется переполох, и их не будут уже так стеречь.
– Я знаю пана Сапегу! – говорил мечник, утешая себя и Оленьку. – Он хоть и медлителен, да аккуратен и воин на диво! Его верность престолу и отчизне может всем служить примером. Он все заложил, все распродал и собрал такую силу, в сравнении с которой силы Богуслава – ничто! Сапега – почтенный сенатор, а князь – молокосос, тот – правоверный католик, этот – еретик, тот – само благоразумие, а этот – ветер! На чьей же стороне будет победа? И Божье благословение? Свет дневной победит тьму! Иначе не было бы справедливости на этом свете!.. А пока будем ждать известий и молиться за славу и успех оружия Сапеги.
Они стали ждать, но прошел долгий и мучительный месяц, пока, наконец, явился первый вестник, и то посланный не в Тауроги, а к Стенбоку, в королевскую Пруссию.
Кетлинг, который со времени последнего разговора с Оленькой не смел встречаться с нею, сейчас же прислал ей записку такого содержания:
«Князь Богуслав разбил Христофора Сапегу у Бранска; уничтожил несколько полков конницы и пехоты. Теперь он идет на Тыкоцин, где стоит Гороткевич».
Это известие, точно гром, поразило Оленьку. В ее девичьем уме величие вождя и рыцарская доблесть сливались в одно понятие; а так как она видела, как Богуслав в Таурогах легко побеждал доблестнейших рыцарей, то он, особенно после этого известия, стал в ее глазах какой-то злой, непобедимой силой, против которой ничто не может устоять.
Надежда на поражение Богуслава угасла; мечник напрасно утешал ее тем, что молодой князь еще не столкнулся со старым Сапегой, и напрасно ручался, что одно уж гетманское достоинство, дарованное недавно Сапеге королем, обеспечивает за ним победу над Богуславом. Она не верила и не смела верить!
– Кто его победит, кто против него устоит? – спрашивала она постоянно.
Дальнейшие известия, по-видимому, подтверждали ее опасения. Несколько дней спустя Кетлинг снова прислал листок с известием о поражении Гороткевича и о взятии Тыкоцина.
«Все Полесье, – писал он, – уже в руках князя, который, не ожидая нападения Сапеги, сам поспешно идет на него».
«И пан Сапега будет разбит!» – подумала девушка.
Между тем, точно ласточка, предвестница весны, прилетела весть из другой части Речи Посполитой. Она прилетела поздно на эти приморские окраины, но зато блистала всеми радужными красками чудесной легенды первых веков христианства, когда по земле еще ходили святые, давая свидетельства правды и справедливости.
– Ченстохов! Ченстохов! – повторяли все уста. Все сердца грела эта весть, как весеннее солнце греет цветы. – Ченстохов защитился!
Видели ее, Царицу Польши, осенявшую стены обители своей небесной ризой. Смертоносные гранаты падали к ее святым стопам, ласкаясь, как домашние собаки; у шведов отсыхали руки, мушкеты прирастали к лицам, и, наконец, они отступили со стыдом и страхом.
Даже чужие люди, услышав эту весть, падали друг к другу в объятия и плакали от радости. Другие жалели о том, что эта весть пришла так поздно.
– А мы-то здесь плакали, страдали и мучились так долго, не зная, что нам надо было радоваться…
Затем загремели громы по всей Речи Посполитой, от Черного моря до Балтики, и дрогнули оба моря. Верный и благочестивый народ, точно буря, подымался на защиту своей Царицы.
Все сердца исполнились бодрости, взоры загорелись новым огнем; то, что казалось раньше страшным и непреодолимым, теперь таяло у всех на глазах.
– Кто его победит, – говорил мечник девушке, – кто устоит перед ним – Пресвятая Дева!!
Оба они целые дни молились и благодарили Бога за то, что он сжалился над Речью Посполитой, и вместе с тем перестали сомневаться в собственном спасении.
О Богуславе долгое время не было никаких известий; он точно в воду канул вместе со своим войском. Оставшиеся в Таурогах офицеры стали беспокоиться и тревожиться за свою участь. Они предпочли бы известие о поражении этому глухому молчанию. Но никакие известия не могли дойти до них: именно тогда-то страшный Бабинич шел с татарами впереди князя, перехватывая всех гонцов.