Князь не показывался в этот день шляхте до самого вечера; он обедал с послами и несколькими сановниками, с которыми утром совещался. Однако полковники получили приказ, чтобы придворные радзивилловские полки, находившиеся под командой иностранных офицеров, были наготове. В воздухе пахло войной. Замок, хотя и не было осады, был окружен со всех сторон войском, точно под его стенами должна была разыграться битва. Все ждали похода не позже как на следующий день. И это предположение подтверждалось тем, что несметная княжеская челядь укладывала на возы оружие, ценные вещи и княжескую казну.
Герасимович рассказывал шляхте, что вещи отправляют в Тыкоцин, на Полесье, ибо было опасно оставлять их в неукрепленном замке.
Разнесся слух, что польный гетман Госевский арестован за то, что не хотел примкнуть к Радзивиллу и этим подвергал отечество величайшей опасности. Но вскоре движение войск, грохот пушек и вся эта суетня, которая всегда предшествует всяким сборам, отвлекли общее внимание и заставили на минуту забыть о Госевском и Юдицком.
Обедавшая в нижних залах шляхта только и говорила что о войне, о пожаре Вильны, продолжавшемся десять дней, о коварстве шведов, нарушивших договор, и т. д. Но все эти известия не только не беспокоили, но, наоборот, возбуждали мужество и готовность вступить в бой с неприятелем. Все это объяснялось тем, что все уже знали причину торжества шведов. Они до сих пор ни разу еще не сталкивались ни с настоящим войском, ни с настоящим вождем. А в военных дарованиях Радзивилла все были уверены, тем более что их в этом поддерживали и полковники.
– Я помню прежние войны, – говорил Станкевич, старый и бывалый воин. – Прежде шведы никогда не бились в открытом поле, а всегда из-за траншей или из укрепленных замков, а если, рассчитывая на свои силы, они и решались выступить в поле, то им жестоко влетало за храбрость. Не победа отдала в их руки Великопольшу, а измена и беспомощность ополченцев.
– Конечно! – воскликнул Заглоба. – Это слабый народ, у них земля никуда не годится. У них даже хлеба нет, вместо муки они мелют сосновые шишки и пекут из нее лепешки. Другие плавают по морю и жрут то, что выбросят волны, да еще дерутся из-за этих лакомых кусочков. Потому-то они так и жадны!
Потом он обратился к Станкевичу и спросил:
– А вы где познакомились со шведами?
– Когда служил у покойного князя, отца теперешнего гетмана.
– А я служил у Конецпольского, отца нынешнего хорунжего. Ну и пощипали же мы тогда Густава-Адольфа в Пруссии. Конецпольский ведь знал их прекрасно и умел их всегда обойти. Немало посмеялась тогда наша молодежь над ними! Нужно вам сказать, что шведы прекрасные водолазы, вот мы и заставили их нырять. Бросишь, бывало, кого-нибудь из этих мерзавцев в прорубь, а он сейчас же вынырнет в другую, да еще живую селедку в зубах держит.
– Да ну? Что вы говорите?
– Вы не верите? Провались я на этом месте, если я этого собственными глазами не видел! Помню я и то, как они откормились на прусских хлебах. Они не хотели домой возвращаться! Правду говорит пан Станкевич, что солдаты они неважные. Пехота еще туда-сюда, но конница никуда не годится; у них на родине лошадей нет, и они не могут смолоду приучаться к езде.
– Говорят, что мы сначала пойдем не против них, – заметил пан Щит, – прежде надо отомстить за Вильну.
– Ясное дело! Я сам так советовал князю, когда он спросил моего мнения в этом деле. Но покончим с одними, пойдем и на других. Шведские послы, верно, потеют теперь у князя!
– Их очень учтиво принимают, – заметил пан Заленский, – но на большее они могут не рассчитывать: лучшее доказательство – приказ, отданный войскам.
– Иначе и быть не может! – сказал Станкевич. – Будет с нас – натерпелись! Немало было всяких невзгод! Надеясь на короля и на посполитое рушение, мы дошли до края пропасти – либо перескочим через нее, либо погибнем.
– Бог нам поможет! Довольно нам ждать!
– Мы их проучим! Не будет у нас Устья, как Бог свят!
И чем больше осушалось кубков и бокалов, тем больше оживлялись разговоры и принимали все более воинственный характер. Все умы, все сердца были заняты Радзивиллом; все уста повторяли его грозное имя, которое до сих пор всегда было окружено ореолом побед. От него зависело собрать и пробудить уснувшие силы страны, достаточные для усмирения двух врагов.
После обеда князь поочередно призывал к себе полковников; старые солдаты удивлялись, что он совещается с ними поодиночке, но все выяснилось очень скоро: каждый уходил от него с какой-нибудь наградой, с каким-нибудь явным доказательством его расположения, взамен чего князь просил лишь доверия и преданности. Он спросил, не приехал ли Кмициц, и велел уведомить его, как только тот приедет.
Кмициц вернулся лишь поздно вечером, когда все залы были освещены и гости начали уже собираться на бал. Пройдя прямо в цейхгауз, чтобы переодеться, он встретился там с Володыевским и остальной компанией.
– Как я рад, что вижу вас здесь! – сказал Кмициц, пожимая руку маленького рыцаря. – Точно родного брата увидел. Верьте, я говорю искренне, кривить душой я не умею. Правда, вы наградили меня ловким ударом сабли, но вы же вернули мне и жизнь, и я этого до смерти не забуду. Не будь вас, я уже давно сидел бы за железной решеткой.
– Ну что говорить об этом, все это пустяки!
– За вас я готов в огонь и в воду! Клянусь Богом, я не вру! Выходите вперед, кто не верит?
И пан Андрей окинул взглядом всех; но никто не думал оспаривать его расположения к пану Михалу, так как все его любили и уважали.
– Это порох, а не солдат, – заметил Заглоба. – Чувствую, что полюблю вас за это расположение к пану Михалу. Вы только меня спросите, чего он стоит.
– Больше всех нас! – воскликнул Кмициц с обычной горячностью. Затем, взглянув на Скшетуских, на Заглобу, он прибавил:
– Простите, Панове, я не хочу никого оскорбить, тем более что знаю о вашей доблести и военных заслугах. Не сердитесь на меня, я от души желал бы заслужить вашу дружбу.
– Пустяки! – ответил Ян Скшетуский. – Что на уме, то и на языке.
– Позвольте мне вас расцеловать! – воскликнул Заглоба.
– О, я не заставлю просить себя об этом дважды! И они бросились друг другу в объятия.
– Мы сегодня обязательно должны выпить!
– О, я не заставлю просить себя об этом дважды! – повторил, как эхо, Заглоба.
– Надо будет пораньше ускользнуть в цейхгауз, а о напитках я уж сам позабочусь.
«Вряд ли тебе захочется ускользнуть из замка, когда ты увидишь, кто будет на балу», – подумал Володыевский и хотел было уже сказать ему, что мечник россиенский и панна Александра приехали в Кейданы, но что-то сжало его сердце, и он переменил разговор.
– А где ваш полк? – спросил он.
– Здесь! Готов! У меня был Герасимович и передал княжеский приказ, чтобы в полночь все были уже на конях. Я спросил его, все ли войска идут, он отвечал, что не все. Не понимаю, что это все значит. Одним такой приказ отдан, другим – нет, зато вся иностранная пехота без исключения получила такое же приказание.
– Может быть, часть войск уйдет сегодня, а остальные завтра?.. – сказал Скшетуский.
– Ну, во всяком случае, кутнуть мы успеем, а я догоню свой полк. В эту минуту в цейхгауз вбежал Герасимович.
– Ясновельможный пане хорунжий оршанский! – крикнул он, кланяясь у дверей.
– Что? Горит? Я здесь! – сказал Кмициц.
– Князь просит вас! Князь просит!
– Сейчас! Только переоденусь. Эй, кто там: кунтуш и пояс, живо! Казачок мигом принес все нужное, и минуту спустя Кмициц, разодетый как на свадьбу, пошел к князю. Все, взглянув на него, пришли в невольное восхищение. На нем был жупан из серебристой ткани, шитый золотом, застегнутый у ворота огромным сапфиром. Поверх него голубой бархатный кунтуш и белый пояс, необыкновенно дорогой и такой тонкой работы, что его можно было просунуть сквозь кольцо. У пояса висела серебряная, усеянная сапфирами сабля, а за поясом был заткнут ротмистровский буздыган. Этот наряд необыкновенно шел молодому рыцарю, и казалось, трудно было найти другого подобного ему во всей этой громадной толпе, собравшейся в Кейданах.
Пан Володыевский вздохнул, глядя на него, а когда Кмициц скрылся за дверью, сказал Заглобе:
– С таким, как он, трудно соперничать!
– Сбрось с моих плеч только тридцать лет! – сказал Заглоба.
Князь был уже одет, когда вошел Кмициц. Камердинер в сопровождении двух негров выходил из его комнаты. Они остались вдвоем.
– Спасибо, что ты поторопился, – сказал князь.
– Я всегда к услугам вашего сиятельства.
– А как твой полк?
– Готов, по приказанию.
– А люди надежные?
– Готовы в огонь и в воду!
– Это хорошо. Такие люди мне нужны… И такие, как ты! Я на тебя рассчитываю больше всего.
– Мои заслуги, ваше сиятельство, не ровня заслугам старых солдат, но если мы пойдем на врагов нашей дорогой отчизны, то, Бог мне свидетель, я не отстану от других.
– Я их заслуг не отрицаю, но могут настать такие тяжелые времена, что даже самые верные будут колебаться.
– Проклятие тому, кто ваше сиятельство покинет в тяжелую минуту!
– А ты… не покинешь?
Кмициц вспыхнул:
– Ваше сиятельство!..
– Что ты хочешь сказать?
– Я покаялся перед вами во всех своих грехах, а их было так много, что только родительское сердце могло их простить. Но в числе моих грехов нет одного: неблагодарности.
– И предательства… Ты покаялся передо мной, как перед отцом, а я не только простил тебя, как отец, но полюбил, как сына, которым Бог не наградил меня. Будь же мне другом!
С этими словами князь дружески протянул ему руку, которую Кмициц без колебания поцеловал.
С минуту оба молчали; потом князь пристально взглянул на Кмицица и сказал:
– Панна Александра Биллевич здесь!
Кмициц побледнел и что-то забормотал.
– Я нарочно послал за нею, чтобы вы могли объясниться. Сейчас ты ее увидишь. Несмотря на массу спешных дел, я сегодня говорил с мечником.
Кмициц схватился за голову:
– Чем мне отблагодарить вас, ваше сиятельство?
– Я ясно дал понять мечнику, что лично желаю, чтобы вы скорее повенчались, и он ничего не имеет против. Вместе с тем я велел ему подготовить к этому панну. Времени у нас довольно. Все зависит от тебя, а я буду счастлив, если эту награду ты получишь из моих рук, как и множество других, тебя достойных. Ты грешил, потому что молод, но ты и прославился, так что все молодые люди готовы всюду идти за тобой. Ты должен подняться высоко. Сан хорунжего тебе не по плечу. Известно ли тебе, что ты родственник Кишко, из коих я происхожу по матери? Бери же эту девушку, если она тебе по сердцу, и помни, кто тебе ее дал.
– Я с ума сойду от счастья! Вся моя жизнь принадлежит вам. Что мне сделать, чтобы отблагодарить вас?! Приказывайте сами, ваше сиятельство!
– Добром отплатить за добро. Верь, что если я что-нибудь сделаю, то для общего блага. Не покидай меня, когда увидишь, что другие изменят мне, и когда меня…
Вдруг князь замолчал.
– Клянусь до последнего издыхания не покидать вас, моего вождя, отца и благодетеля! – с горячностью воскликнул Кмициц, глядя на князя глазами, полными искренности. Заметив, что лицо его вдруг налилось кровью, жилы надулись и крупные капли пота выступили на высоком лбу, рыцарь тревожно спросил:
– Что с вами, ваше сиятельство?
– Ничего, ничего!
Радзивилл быстро поднялся и, подойдя к аналою, взял лежавшее на нем распятие.
– Поклянись мне вот перед этим распятием, что не оставишь меня до смерти.
Несмотря на готовность и горячность, Кмициц взглянул на князя изумленными глазами.
– Поклянись мне именем мук Христовых, – настаивал князь.
– Клянусь! – торжественно произнес Кмициц, положив руку на распятие.
– Аминь! – прибавил князь торжественно.
Эхо высокой комнаты повторило это «Аминь», и затем наступила глубокая тишина. Слышалось только дыхание мощной радзивилловской груди. Кмициц не сводил с него изумленных глаз.
– Ну теперь ты мой, – сказал наконец князь.
– Я всегда принадлежал вам, ваше сиятельство! – ответил молодой рыцарь. – Но скажите, ваше сиятельство, что дало вам повод сомневаться во мне? Не грозит ли вашему сиятельству какая-нибудь опасность? Не открыта ли измена или что-нибудь в этом роде?
– Близок час испытания, – ответил угрюмо князь, – а что касается врагов, то ты знаешь, что Госевский, Юдицкий и воевода витебский рады погубить меня. Враги мои грозят мне изменой. Потому я и говорю, что близок час испытания.
Кмициц молчал, но мрак, окружавший его, не рассеялся. Что могло грозить могущественному Радзивиллу? Ведь теперь он сильнее, чем когда-либо. В Кейданах и его окрестностях столько войск, что, будь у князя такие силы под Шкловом, война приняла бы совсем другой оборот.
Правда, Госевский и Юдицкий недолюбливали его, но оба они арестованы, а что касается витебского воеводы, то он слишком хороший гражданин, чтобы накануне войны мешать князю.
– Клянусь Богом, я ничего не понимаю! – воскликнул Кмициц, не умевший скрывать свои мысли.
– Сегодня ты поймешь все, – ответил Радзивилл. – А теперь идем в зал. – И, взяв под руку молодого рыцаря, он направился к двери.
Они прошли ряд комнат. Из большой залы неслись звуки оркестра, которым управлял француз, нарочно выписанный из-за границы князем Богуславом. Играли менуэт, который в то время танцевали при французском дворе. Мягкие звуки его сливались с шумом и говором гостей.
– Дай Бог, чтобы все гости, которых я принимаю сегодня под своим кровом, не стали завтра моими врагами, – сказал князь после минутного молчания.
– Надеюсь, что между нами нет сторонников Швеции, – возразил Кмициц. Радзивилл вздрогнул и остановился.
– Что ты хочешь этим сказать?
– Лишь то, что там честные люди!
– Пойдем… Время покажет, и рассудит Бог, кто честен.
У самых дверей стояло двенадцать пажей, прелестных мальчиков, одетых в бархат и перья. Увидев гетмана, они построились в два ряда.
– Ее сиятельство уже в зале? – спросил князь.
– Точно так, ваше сиятельство, – ответили пажи.
– А Панове послы?
– Тоже здесь.
– Откройте дверь!
Обе половинки дверей распахнулись настежь, и поток ослепительного света залил мощную фигуру гетмана, который в сопровождении пажей и Кмицица взошел на возвышение, где были приготовлены кресла для наиболее почетных гостей.
В зале поднялось движение и раздались крики:
– Да здравствует Радзивилл! Да здравствует наш гетман!
Князь раскланялся на все стороны, а затем приветствовал гостей, собравшихся на эстраде, которые при его появлении поднялись. В числе почетных лиц кроме княгини были шведские послы, посол московский, воевода венденский, епископ Парчевский, архидиакон Белозор, пан Коморовский, Межеевский, жмудский староста Глебович, зять гетмана Пац, Гангоф, полковник Мирский, курляндский посол Вейсенгоф и несколько дам из свиты княгини.
Гетман, как учтивый хозяин, приветствовал сначала послов, потом остальных и лишь тогда сел в кресло, стоявшее под горностаевым балдахином; посмотрел на залу, в которой еще раздавались крики:
– Да здравствует гетман!
Между тем Кмициц, скрывшись за балдахином, обегал глазами всю залу, надеясь увидеть черты той, которая в эту минуту наполняла его душу и сердце, стучавшее, как молот.
«Она здесь!.. Через минуту я увижу ее, буду говорить с ней…» – повторял он мысленно. И искал, искал ее все с большим нетерпением, все с большей тревогой. Но что это? Там из-за перьев веера выглядывают чьи-то черные брови, белый лоб и светлые волосы. Это она!
Кмициц затаил дыхание, точно из страха, что видение исчезнет, но в эту минуту лицо открывается… «Нет, это не она, не Оленька, моя милая, драгоценная…» Глаза его несутся дальше, скользят по хорошеньким лицам, перьям, атласу, и каждую минуту он разочаровывается. Ее нет! Наконец в глубине оконной ниши мелькнуло что-то белое; у рыцаря потемнело в глазах. Это она, дорогая, милая Оленька.
Снова раздаются звуки оркестра, пары кружатся, мелькают, а Кмициц ничего не видит, кроме нее, своей возлюбленной. В громадной зале она кажется как бы меньше, а личико как у ребенка. Вот взять бы ее на руки и прижать к груди! Но это она; те же нежные черты, те же коралловые губы, те же длинные ресницы и мраморный лоб. Ему вспомнилась людская в Водоктах, где он ее в первый раз увидел, уютные комнаты, где они проводили вечера, катанье, поцелуи, которыми он иногда ее осыпал. А потом… их разлучили люди!
«Вот чем я обладал и что я утратил теперь навсегда! – воскликнул Кмициц в душе. – Как она была близка и как далека теперь! Сидит, как чужая, и не подозревает, что я здесь».
Не раз уже Кмициц проклинал себя за свои поступки, но никогда он не чувствовал такого гнева на себя, как теперь, когда после долгой разлуки он снова увидел ее, еще прекраснее, чем всегда, прекраснее, чем он мог представить ее себе в своем воображении! Он готов был казнить себя, кричать, но, вспомнив про присутствие князя и других особ, он лишь стиснул зубы и мысленно повторял: «Поделом тебе, дурак! Поделом!»
Вдруг звуки музыки смолкли, и над ухом его раздался голос гетмана:
– Иди за мной!
Кмициц очнулся и последовал за князем, который, сойдя с возвышения, смешался с толпой. Блуждавшая на его лице ласковая, добродушная улыбка, казалось, усиливала его величие. Это был тот вельможа, который, принимая У себя королеву Марию-Людвику, поражал и затмевал французских придворных не только роскошью обстановки, но и изысканностью манер; тот, о котором с таким восторгом отзывался Жан Лабурер в своих «Путешествиях». Теперь он то и дело останавливался перед более пожилыми дамами, знатной шляхтой и полковниками, находя для каждого какое-нибудь ласковое слово, поражая своей памятью и привлекая к себе все сердца. Присутствовавшие следили глазами за каждым его движением, а он подошел к мечнику россиенскому Биллевичу и сказал:
– Благодарю тебя, старый друг, за то, что ты пожаловал ко мне. Биллевичи от Кейдан не за сто миль, а все же ты такой редкий гость!
– Отнимая от вашего сиятельства драгоценное время, я бы обидел отчизну, – ответил мечник с низким поклоном.
– А я уже хотел отомстить и навестить тебя в Биллевичах; надеюсь, что ты принял бы своего старого товарища по оружию.
Мечник, услышав это, даже вспыхнул от счастья, а князь продолжал:
– Я вот все времени не выберу свободного; но уж когда будешь выдавать замуж внучку покойного Гераклия, то на свадьбу приеду непременно, ибо я у вас обоих в долгу.
– Дай Бог, чтобы это было как можно скорее! – воскликнул мечник.
– А пока позволь представить тебе оршанского хорунжего, пана Кмицица, из тех, что в родстве с Кишко, а через них и с Радзивиллами. Ты, верно, слышал эту фамилию от Гераклия Биллевича, он их любил, как родных братьев.
– Челом вам! – произнес мечник, удивленный высоким происхождением молодого рыцаря, о котором впервые услышал из уст Радзивилла.
– Бью челом вам, пане мечник, и поручаю себя вашей дружбе, – смело и не без гордости ответил Кмициц. – Полковник Гераклий был для меня вторым отцом и благодетелем, и, хотя потом между нами произошло недоразумение, я все же не переставал любить Биллевичей, как самых близких родных.
– А особенно, – сказал князь, дружески положив руку на плечо молодого человека, – не переставал любить одну из Биллевичей, в чем мне давно сознался.
– И каждому повторю это в глаза! – горячо произнес Кмициц.
– Тише, тише, – остановил его князь. – Мосци-мечник, этот кавалер – из серы и огня, за что он уже порядком поплатился; но теперь он под моим особым покровительством, и надеюсь, что если мы вдвоем умолим нашего прелестного судью, то удостоимся милостивого снятия опалы.
– Делайте, ваше, сиятельство, все, что вам угодно, – ответил мечник. – Несчастная панна должна теперь воскликнуть, как некая жрица перед Александром Македонским: «Кто устоит перед тобою!»
– А мы, как сей македонянин, удовлетворимся этим, – ответил со смехом князь. – Ну веди же нас к своей родственнице, я буду очень рад ее видеть.
– Готов к услугам вашего сиятельства. Она сидит с пани Войниллович, нашей родственницей. Простите, ради бога, если она смутится, ибо я не успел ее предупредить.
Предчувствие мечника оправдалось. К счастью, Оленька увидела его раньше и потому успела немного оправиться, но в первую минуту она чуть не лишилась чувств. Она смотрела на молодого рыцаря, как на призрак, и долго не могла поверить своим глазам. Ведь она думала, что этот несчастный скитается теперь где-нибудь по лесам, гонимый, как дикий зверь, правосудием, или с отчаянием смотрит сквозь решетку на веселый Божий мир. Сколько слез пролила она по нему, одному Богу ведомо! А между тем он в Кейданах, под покровительством гетмана, гордый, в бархате и парче, с полковничьим буздыганом за поясом, с поднятой головой, с надменным выражением лица, и сам великий гетман, сам Радзивилл дружески кладет ему руку на плечо. Странные и противоречивые чувства наполнили сердце девушки. Она то чувствовала облегчение, точно кто-нибудь снял с ее плеч тяжелое бремя, то сожаление о даром пролитых слезах и то с восторгом, то с каким-то страхом смотрела на рыцаря, который сумел спастись из пропасти.
А князь, мечник и Кмициц, окончив разговор, направились к ней. Девушка опустила ресницы и подняла руки, как птица поднимает крылья, когда хочет спрятать между них голову. Она чувствовала, что они приближаются, и заранее знала, что они подойдут к ней. Когда они остановились, она, не поднимая глаз, вдруг встала и низко поклонилась князю.
– Господи! – воскликнул князь. – Как этот цветок чудесно расцвел! Привет вам, милая панна! Привет внучке незабвенного Биллевича! Узнаете ли вы меня?
– Узнаю, ваше сиятельство! – ответила девушка.
– А я бы вас не узнал, в последний раз я видел вас почти ребенком. Поднимите же эти завесы с ваших глаз. Счастлив будет тот, кто получит этакую жемчужину, и несчастен тот, кто имел ее и потерял. Вот и теперь перед вами стоит такой несчастный в лице этого молодого кавалера! А вы его узнаете?
– Узнаю, – прошептала девушка, не поднимая глаз.
– Он великий грешник, и я привел его каяться перед вами. Наложите на него какую угодно епитимью, но не отказывайте в прощении грехов, ибо отчаяние приведет его к еще худшим поступкам.
Затем князь обратился к мечнику и пани Войниллович:
– Оставимте, Панове, молодых людей наедине, при исповеди не полагается присутствовать, и моя религия это запрещает.
Молодые люди остались с глазу на глаз. Сердце молодой девушки билось, как сердце голубя, когда его готовится схватить ястреб. Он тоже был взволнован. Обычная его смелость и порывистость оставили его. Некоторое время оба молчали. Наконец Кмициц спросил едва слышным голосом:
– Ты не думала меня здесь встретить, Оленька?
– Нет, – прошептала девушка.
– Ради бога, успокойся! Если бы перед тобой встал вдруг татарин, ты и тогда, верно, испугалась бы меньше. Не бойся! Смотри, сколько здесь людей. Я тебя ничем не обижу! Но если бы даже мы были совсем одни, то и тогда тебе нечего было бы бояться, ведь я поклялся уважать тебя. Верь мне!
– Как же могу я верить? – ответила она, поднимая на него глаза.
– Правда, я грешил, но теперь это прошло и больше не вернется. Когда после поединка с Володыевским я лежал на смертном одре, я сказал себе: «Ты не будешь больше брать ее силой, саблей, огнем, ты заслужишь ее добрыми делами и вымолишь у нее прощение. Ведь у нее сердце не каменное, ее гнев пройдет; она увидит, что ты исправился, и простит». Я поклялся исправиться и сдержу свое слово. Бог услышал мои молитвы: приехал пан Володыевский и привез мне гетманский приказ. Он мог его не передать, но передал. Добрая душа! С этих пор я был избавлен от суда покровительством гетмана. Я признался князю, как отцу, во всех своих грехах, и он не только простил меня, но даже обещал защитить от врагов. Да благословит его Бог! Я больше не буду злодеем, сойдусь с хорошими людьми, верну добрую славу, послужу отчизне, заглажу все мои проступки… Оленька, а ты что скажешь на это? Скажи мне хоть одно ласковое слово!
И он смотрел на нее, сложив с мольбою руки, точно молился на нее.
– Могу ли я поверить всему этому? – ответила девушка.
– Не только можешь, но и должна! – ответил Кмициц. – Ты видишь, все поверили: и князь-гетман, и пан Володыевский. Ведь они знают все мои проступки, а поверили… Почему же ты одна только не веришь?
– Я видела слезы, пролитые из-за вас… Я видела могилы, еще не поросшие травою.
– Могилы зарастут, а слезы я сам вытру.
– Так сделайте же это раньше, ваць-пане!
– Только дай мне надежду, что если я сделаю это, то ты вернешься ко мне. Хорошо тебе говорить: «Прежде сделай это». Ну а что будет, если ты за это время выйдешь за другого? Не приведи этого Бог, я с ума сойду от отчаяния. Заклинаю тебя, Оленька, дай мне уверенность, что я не потеряю тебя, прежде чем помирюсь с вашей шляхтой! Успокой меня! Ведь ты сама мне это писала, а я это письмо сохранил и в тяжелые минуты перечитываю. Я тебя ни о чем больше не прошу, только повтори мне еще раз, что ты будешь ждать меня и не выйдешь за другого.
– Вы знаете, ваць-пане, что я не могу этого сделать, по смыслу завещания. Я могу только поступить в монастырь.
– Вот бы ты мне удружила! Ради бога, оставь в покое монастырь: при одной мысли о нем у меня мороз проходит по коже! Не думай об этом, не то я тут же, при всех, упаду к твоим ногам и буду молить, чтобы ты этого не делала. Пану Володыевскому ты отказала, знаю, он мне сам говорил об этом. Он и уговорил меня заслужить тебя добрыми делами. Но к чему все это, если бы ты захотела идти в монастырь? Ты скажешь, что нужно делать добро для добра; а я тебе скажу, что люблю тебя до отчаяния и больше ничего знать не хочу. Когда ты уехала из Водокт, едва я поднялся с постели, как опять начал тебя искать. Я ставил полк на ноги, у меня не было времени ни поесть, ни выспаться, но и тогда я не переставал тебя искать. Такова уж, знать, моя доля, что без тебя мне нет ни жизни, ни покоя! Точно заноза в сердце. Только одними воздыханиями и жил я! Наконец я узнал, что ты у пана мечника в Биллевичах. И вот, говорю тебе, боролся я с мыслями, как с медведем. Наконец я сказал себе: я не сделал еще ничего хорошего – не поеду. Но вот князь, отец родной, сжалился надо мной и пригласил вас в Кейданы, чтобы я мог хоть насмотреться на тебя… Ведь мы на войну идем… Я не прошу, чтобы ты завтра же выходила за меня. Но дай услышать хоть одно слово от тебя, дай надежду – и мне станет легче. Я не хочу погибнуть, но на войне это с каждым может случиться, ведь я не стану прятаться за других… и ты должна простить мне, как прощают умирающему.
– Да хранит вас Бог и вернет невредимым! – ответила девушка мягким голосом, по которому Кмициц сразу угадал, что его слова произвели впечатление.
– Золото мое! Спасибо тебе и за это! Так ты не пойдешь в монастырь?
– Пока нет.
– Да благословит тебя Бог!
И как весной тают снега, так таяло их недоверие – и они опять становились близки друг другу. На душе у них стало легче, глаза повеселели. А ведь она ничего не обещала, да и он был настолько умен, что ничего сразу не требовал. Но она сама чувствовала, что ей нельзя, что она не имеет права закрывать перед ним дорогу к исправлению, о котором он говорил так искренне. В его искренности она не сомневалась ни минуты, это был не такой человек, который мог бы притворяться. Но главная причина, благодаря которой она его не оттолкнула и оставила ему надежду, была та, что в глубине души она еще его любила. Любовь эту на время придавила гора горечи, разочарования и боли, но она жила, готовая верить и прощать без конца.
«Он лучше, чем его поступки, – думала девушка, – и нет уж тех, кто толкал его на дурные дела. С отчаяния он мог бы решиться на что-нибудь еще худшее, так пусть же он не отчаивается!»
И ее доброе сердце обрадовалось тому, что простило. На щеках Оленьки выступил румянец, как свежие розы на росе. Глаза нежно и живо блестели и точно наполняли своим светом залу. Проходившие мимо любовались этой прелестной парой – и действительно, трудно было найти другую такую же во всей зале, хотя в ней собрался цвет всей шляхты.
Притом оба, точно сговорившись, были одинаково одеты. На ней тоже было платье из серебристой парчи, застегнутое сапфиром, и голубой из венецианского бархата контуш. «Должно быть, брат и сестра?» – спрашивали те, кто их не знал. Но другие замечали: «Не может быть, у него слишком блестят глаза, когда он на нее смотрит».
Между тем маршал дал знать, что пора садиться за стол, и в зале поднялось необыкновенное движение. Граф Левенгаупт, весь в кружевах, шел впереди под руку с княгиней, шлейф которой несли два пажа; за ним барон Шитте вел пани Глебович, тут же шли ксендз-епископ Парчевский с ксендзом Белозором; оба были чем-то опечалены. Князь Януш, который в шествии уступал дорогу гостям, но за столом сидел рядом с княгиней на первом месте, вел баронессу Корф, которая уже неделю гостила в Кейданах, Кмициц вел Оленьку, которая слегка опиралась рукой на его руку, а он смотрел сбоку на ее нежное лицо, счастливый, сияющий, чувствующий себя богаче всех собравшихся здесь магнатов, ибо был близок к обладанию величайшим сокровищем. И так шли пары одна за другой, как стоцветный змей, отливавший чешуей.
Гости мерными шагами, при звуках оркестра, вошли в огромную столовую, где столы, в виде подковы, были сервированы на триста персон и гнулись под тяжестью серебра и золота. Князь Януш, родственник стольких королей и сам носивший в себе как бы часть королевского величия, сел рядом с княгиней на первое место, а гости, проходя мимо, кланялись ему низко, а затем садились сообразно сану и званию.
Но, по-видимому, князь (так казалось присутствующим) помнил, что это последний пир перед страшной войной, в которой решится участь огромных государств, так как в лице его не было спокойствия. Он притворялся веселым и улыбающимся, но вид у него был такой, точно его мучит лихорадка. Порой его грозное чело точно заволакивалось тучей, и сидевшие ближе могли заметить, что оно было покрыто крупными каплями пота; порою взор его быстро пробегал по лицам присутствующих и останавливался испытующе на полковниках; то вдруг князь морщил львиные брови, точно от боли или точно чье-либо лицо вдруг возбуждало в нем гнев. И странно: все сановники, сидевшие поблизости от князя, как то: послы, ксендз-епископ Парчевский, ксендз Белозор, пан Коморовский, пан Межеевский, пан Глебович, пан воевода венденский и другие, были так же рассеяны и неспокойны. На двух противоположных концах огромной подковы слышался уже веселый разговор, обычный на пирах, а середина ее угрюмо молчала или шептала что-то изредка или, наконец, обменивалась рассеянными и тревожными взглядами.
Но в этом не было ничего странного, так как ниже сидели полковники и рыцари, которым близость войны угрожала, самое большее, смертью. Легче умереть на войне, чем нести на своих плечах бремя ответственности за нее. Не омрачится душа солдата, когда, искупив кровью грехи свои, отлетает она с поля на небо; только тот тяжко клонит голову и отдает отчет Богу и совести, кто накануне решительного дня не знает, какую чашу даст он испить отчизне.