– Об его смерти? Да, от них, упокой, Господи, его душу! Значит, вы послали за мной этих людей?
– И не думайте! Все мои мысли о покойном дедушке и о молитве, больше ни о чем.
– Они мне то же самое сказали. Гордые какие эти сермяжники! Я хотел им заплатить за труды, а они окрысились за это на меня, сказали, что, может быть, это оршанская шляхта все делает за деньги, но не ляуданская. Вообще, немало наговорили они мне дерзостей. Выслушав все это, я подумал: не хотите денег, так я прикажу вам всыпать по сотне розог.
При этих словах панна Александра схватилась за голову:
– Господи помилуй, и вы это сделали? Кмициц удивленно посмотрел на нее:
– Не беспокойтесь, я этого не сделал, но меня всегда возмущает, когда всякая мелюзга претендует на равенство с нами. Я думал, что они расскажут об этом вам, и вы будете меня считать каким-то варваром.
– Какое счастье, – воскликнула панна Александра, – если бы это случилось, вы не должны были бы мне и на глаза показываться.
– Почему?
– Это – мелкая шляхта, но старинная и славная. Покойный дедушка очень любил ее и на войну с ней ходил. Всю жизнь они вместе служили, а в мирное время все были приняты у нас в доме. Это старинные друзья нашего дома, которых вы должны уважать. Я надеюсь, что вы поймете это и не захотите нарушить наших добрых отношений.
– Я об этом ничего не знал, но сознаюсь, что дружба с такой босоногой шляхтой как-то не укладывается у меня в голове. У нас кто мужик, так уж мужик, а шляхта вся более или менее состоятельна и не садится вдвоем на одну лошадь. Я не понимаю, что может быть общего между Кмицицами или Биллевичами и этой мелкой шляхтой. Одно дело щука, а другое пескарь!
– Дедушка находил, что состояние не имеет значения, важно лишь происхождение и честность, а они все в высшей степени честные люди, иначе дедушка не назначил бы их моими опекунами.
Кмициц остолбенел и широко открыл глаза.
– Он их назначил вашими опекунами? Всю ляуданскую шляхту?
– Да. Вам нечего морщиться, воля покойного свята. Меня удивляет, что они об этом ничего вам не сказали.
– Я бы их… Впрочем, этого не может быть. Здесь их много, неужели у них у всех в отношении вас какие-то права, может быть, им захочется и мной распоряжаться, может быть, я им почему-либо не понравлюсь и… Перестаньте шутить, потому что это, наконец, начинает меня бесить.
– Я и не шучу, пан Андрей, это святая истина. Они не станут и вмешиваться в ваши дела; если же вы их не оттолкнете своей заносчивостью и гордостью, то не только они, но и я буду вам всю жизнь благодарна.
Она говорила взволнованным, дрожащим голосом, а он не переставал хмуриться. Правда, он не разразился гневом, но минутами глаза его метали искры, и он проговорил надменно и гордо:
– Этого уж я никак не ожидал. Я уважаю волю вашего покойного дедушки, но думаю, что пан подкоморий мог бы этой мелюзге поручить опеку над вами только до моего приезда, а с минуты, как я здесь, никто, кроме меня, вашим опекуном не будет. Не только эта шляхта, но и сами Радзивиллы не имеют теперь никаких прав над вами.
Панна Александра с минуту молчала, наконец ответила спокойным голосом:
– Вы напрасно увлеклись гордостью. Вы должны или вполне подчиниться воле дедушки, или отказаться от нее совсем. Они не станут вам ни надоедать, ни навязываться, этого вы не думайте. Если бы произошли какие-нибудь недоразумения, то они, конечно, не будут молчать, но надеюсь, что все будет мирно и спокойно, а в таком случае их опека не проявится ни в чем.
Несколько минут длилось молчание, наконец он махнул рукой и сказал:
– Со свадьбой все это кончится. Тут нам не о чем спорить, пусть только они сидят спокойно и не трогают меня, не то я не ручаюсь за себя. Согласитесь только как можно скорее повенчаться, это будет лучше всего.
– Не годится говорить об этом во время траура.
– А долго мне придется ждать?
– В завещании сказано: не дольше, как через полгода.
– Но ведь до тех пор я высохну, как щепка. Но не будем ссориться. Вы уж и так смотрите на меня, как на какого-нибудь преступника. Королева моя, чем же я виноват, что у меня натура такая! Когда я рассержусь на кого-нибудь, то готов его разорвать, а когда гнев пройдет, то готов его сшить снова.
– Страшно жить с таким, – ответила уже веселее панна Александра.
– Ваше здоровье! Превосходное вино, а для меня сабля и вино – самое главное в жизни. Не думайте, что со мной страшно жить. Своими глазами вы сделаете из меня покорного раба, хотя я не признавал до сих пор над собой ничьей власти. Вот и теперь я предпочитал за собственный страх ходить на неприятеля с ничтожным отрядом, чем кланяться панам гетманам. Золотая моя, королева моя, если я что-нибудь делаю не так, прости, ибо приличиям я учился у пушек, а не в салонах. У нас теперь всюду неспокойно, так что саблю нельзя ни на минуту выпускать из рук. И вот, если за кем и есть какие-нибудь провинности, на это не обращают внимания, лишь бы человек на войне был храбр. Например, мои товарищи: в другом месте они давно бы сидели в тюрьме… но у них есть и хорошие стороны. У нас даже женщины ходят в сапогах и с саблями и командуют небольшими отрядами, как это делала двоюродная сестра моего поручика, пани Кокосинская, которую недавно убили, а племянник ее под моим начальством мстил за ее смерть, хотя при жизни и не любил ее. Где нам учиться светскому обхождению? Мы одно знаем: во время войны становиться в ряды и жертвовать жизнью, на сеймах шуметь и отстаивать права, а если слова не действуют, то браться и за сабли. Вот каков я, таким меня знал и покойный ваш дедушка и такого вам выбрал.
– Я всегда охотно исполняла дедушкину волю, – ответила, опуская глаза, панна.
– Дай мне еще раз поцеловать твои ручки, мое сокровище. От любви к тебе я совсем потерял голову и не знаю, попаду ли в Любич, которого еще до сих пор не видел.
– Я вам дам проводника.
– Это совсем напрасно. Я уже привык шататься по ночам. У меня слуга из Поневежа, он, верно, знает дорогу. А там меня ждет Кокосинский с компанией. Кокосинские из старинного рода. Того, о ком идет речь, обвиняют в том, что он у Орпишевского сжег дом и увез панну, а людей перебил. Хороший товарищ! Дай же еще ручку. Однако, пора ехать…
В это время на больших часах пробило двенадцать.
– Пора и честь знать. Скажи мне, моя дорогая, любишь ли ты меня хоть капельку?
– Скажу в другой раз. Ведь вы будете меня навещать?
– Каждый день, разве сквозь землю провалюсь.
С этими словами Кмициц встал и с панной Александрой вышел в сени. Сани стояли у крыльца, поэтому он надел шубу, стал прощаться и убедительно просил ее вернуться в комнаты, так как она может здесь простудиться.
– Покойной ночи, королева моя, спи спокойно; а что до меня, то я и глаз не сомкну, все буду думать о тебе.
– Только не думайте ничего дурного. Я вам лучше проводника с фонарем дам, потому что в Волмонтовичах много волков.
– Разве я коза, чтобы мне волков бояться? Волк солдату друг, так как часто благодаря ему солдат находит себе пищу, притом я захватил пистолеты. Покойной ночи, дорогая моя, покойной ночи!
– С Богом!
С этими словами девушка скрылась, а Кмициц направился было к крыльцу, но по дороге заметил в дверях людской несколько пар девичьих глаз. Девушки не ложились, чтобы еще раз взглянуть на него. Он, по обычаю военных, послал им воздушный поцелуй и вышел. Через минуту зазвенел колокольчик, сначала громко, потом слабее и, наконец, совершенно затих.
Тишина, наступившая в Водоктах, удивила даже панну Александру; в ушах ее еще раздавались слова молодого человека; она слышала еще его искренний, веселый смех; перед глазами стояла его стройная фигура, и теперь, после этой бури слов и смеха, настало такое странное молчание. Она внимательно прислушивалась, не раздастся ли еще хоть звук колокольчика, но тщетно. Он звенел уже где-то около Волмонтовичей. Тоска овладела молодой девушкой, она никогда еще не чувствовала себя такой одинокой.
Она взяла свечу, медленно направилась в спальню и стала молиться. Пять раз начинала она молитву, прежде чем смогла до конца прочесть ее. Но потом мысли ее опять понеслись, как на крыльях, к этим саням и к сидящему в них молодому человеку. С обеих сторон лес, а посредине широкая дорога, и он едет… В эту минуту ей показалось, будто она ясно видит его светлые волосы, серые глаза и улыбающиеся губы, из-за которых сияют белые, блестящие зубы. Она должна была сознаться, что ей очень понравился этот веселый молодой человек. Сначала он ее несколько напугал и встревожил, а затем привлек, главным образом, свободой обращения и искренностью. Ей даже понравилась его гордость, когда, узнав об опекунах, он надменно поднял голову, как турецкий жеребец, и сказал: «Даже сами Радзивиллы не имеют над вами никаких прав». «Это настоящий мужчина, – говорила она про себя. – Он, именно, такой, каких дедушка больше всего любил. Да и стоит их любить».
Так думала молодая девушка, и ею овладевало то чувство невыразимого блаженства, то тревога, но и в этой тревоге была какая-то прелесть. Потом она стала раздеваться, вдруг дверь скрипнула, и вошла тетка со свечой в руках.
– Как вы долго сидели, – сказала она. – Я не хотела вам мешать, чтобы вы могли вдоволь наговориться. Кажется, очень обходительный кавалер. А тебе как он понравился?
Панна Александра сначала ничего не ответила и только подбежала к тетке, обняла ее и, припав своей русой головой к ее груди, сказала ласковым голосом:
– Ах, тетя, тетя!
– Ого, – пробормотала старая дева, поднимая вверх свечу и глаза.
В любичском господском доме, когда к нему подъехал Кмициц, окна были освещены, и шумный говор был слышен даже на дворе. Прислуга, услыхав звонок, бросилась в сени встречать своего пана, так как знали, что он должен приехать. Все робко подходили к нему и целовали руки, а старый слуга Жникис стоял с хлебом-солью и низко кланялся, со страхом и любопытством разглядывая своего будущего хозяина. А он, бросив на поднос кошелек с деньгами, стал спрашивать о товарищах, удивляясь, что ни один из них не вышел к нему навстречу.
Но они не могли выйти, так как уже три часа сидели за столом, опустошая бокал за бокалом, и, по всей вероятности, не слышали даже и звона колокольчиков за окном. Когда он вошел в комнату, со всех сторон раздался громкий крик: «Хозяин приехал!» – и все, быстро вскочив, стали подходить к нему с бокалами в руках. Он стоял, подбоченившись, видя, что они сумели распорядиться, даже кутнуть до его приезда. Больше всего его потешало то, что, стараясь казаться трезвыми и идти прямо, они спотыкались и опрокидывали скамейки. Впереди шел громадный Яромир Кокосинский, известный кутила и забияка, с огромным шрамом на лбу и на щеке, с одним усом короче, а другим длиннее, поручик и приятель Кмицица, обвиняемый в насилии, убийстве и поджоге. Теперь его охраняла война и протекция Кмицица, с которым он был ровесник и сосед по имению. Шел он, держа в обеих руках кувшин, наполненный вином. За ним следовал Раницкий, герба Сухие Комнаты, родом из Мстиславского воеводства, из которого должен был бежать вследствие убийства двух землевладельцев. Одного он убил в поединке, а другого – просто застрелил. Состояния у него не было, хотя после родителей он унаследовал имение мачехи. Война охраняла и его от наказания. Третьим был Рекуц Лелива, который пролил разве только неприятельскую кровь. Состояние свое он проиграл в кости и прокутил и года три уже жил на средства Кмицица. С ним шел Углик, тоже смолянин, приговоренный к казни за скандал, учиненный в суде. Кмициц его держал при себе за то, что он хорошо играл на чекане. Кроме них был еще Кульвец-Гиппоцентавр, такой же рослый, как Кокосинский, но еще сильнее, и Зенд, обладавший способностью подражать голосам птиц и животных, человек сомнительного происхождения, хотя он именовал себя курляндским дворянином; не имея никаких средств, он объезжал у Кмицица лошадей, за что получал жалованье.
Все они окружили смеявшегося Кмицица и запели заздравную песню, причем Кокосинский передал Кмицицу кувшин с вином, а Зенд подал ему бокал.
Выпей же с нами, наш хозяин милый, Дай Бог, чтоб с нами пил ты до могилы!..
Кмициц поднял вверх кувшин и воскликнул:
– За здоровье моей возлюбленной!
Товарищи ответили ему на это таким громким «виват», что стекла задрожали в свинцовых рамах.
– Виват! Пройдет время траура, будет свадьба. При этом посыпались со всех сторон вопросы:
– Какова она? Ендрек, очень она хороша? Такая ли, как ты себе представлял? Найдется ли другая такая же в Орше?
– В Орше, – воскликнул Кмициц, – наши девушки годятся только для того, чтобы ими трубы затыкать. Черт побери! Нет другой такой на свете.
– Такой мы тебе и желаем! – ответил Раницкий. – Когда же свадьба?
– Когда окончится траур.
– Глупости все это – какой там траур. Дети ведь не черными рождаются, а белыми.
– Если будет свадьба, то не будет траура! Правда, Ендрек?
– Верно, Ендрек! – закричали все.
– Верно, ваши будущие дети с нетерпением ждут своего появления на земле, – воскликнул Кокосинский.
– Не заставляй их томиться, несчастных!
– Панове, – пропищал Рекуц Лелива, – выпьем на свадьбе на славу!
– Милые мои овечки, – ответил Кмициц, – оставьте меня в покое, или, проще говоря, убирайтесь к черту, дайте мне осмотреться в моем новом доме!
– Успеешь, – ответил Углик, – завтра сделаешь это, а теперь садись скорее за стол, – там остались еще два полных ковша.
– Мы уже без тебя все здесь осмотрели. Твой Любич – золотое дно, – прибавил Раницкий.
– Лошади на конюшне прекрасные: есть пара гусарских, пара жмудских, пара калмыцких, – словом, всего по паре, как глаз во лбу. Остальных мы увидим завтра.
При этом Зенд заржал по-лошадиному, и все удивлялись его способности и смеялись.
– Значит, здесь все в порядке? – спросил обрадованный Кмициц.
– И погреб не дурен, – пропищал Рекуц, – бочонки и заплесневелые бутылки стоят рядами, точно солдаты.
– Ну слава богу! Панове, садитесь за стол.
– За стол, за стол!
Но едва они уселись и наполнили бокалы, как Раницкий опять вскочил:
– Здоровье подкомория Биллевича!
– Болван! – возразил Кмициц. – Кто же пьет за здоровье покойника?
– Болван, – повторили другие, – здоровье хозяина.
– Ваше здоровье!
– Дай Бог, чтобы нам жилось хорошо в этом доме.
Кмициц окинул глазами столовую и на почерневшей от старости стене увидел ряд устремленных на него суровых глаз. Глаза эти смотрели со старых портретов, висевших всего на два аршина от пола, да и сама комната была очень низка. Над портретами висел целый ряд оленьих, лосьих и зубровых голов, украшенных могучими рогами. Некоторые уже почернели, по-видимому, от старости, другие сверкали белизной. Ими были украшены все четыре стены.
– Охота, верно, здесь превосходная, в звере нет недостатка, – заметил Кмициц.
– Завтра или послезавтра поедем. Нужно только познакомиться с окрестностями, – ответил Кокосинский. – Счастлив ты, Ендрек, что у тебя такое пристанище.
– Не то что мы, – сказал со вздохом Раницкий.
– Выпьем-ка с горя, – сказал Рекуц.
– Нет, не с горя, – возразил Кульвец-Гиппоцентавр, – а за здоровье Ендрека, нашего милого ротмистра. Он, друзья мои, приютил нас в Любиче, нас, несчастных, бездомных.
– Верно говорит, – воскликнуло сразу несколько голосов. – Не так глуп Кульвец, как кажется.
– Тяжела наша доля, – пищал Рекуц. – На тебя одного вся наша надежда, что ты нас, несчастных сирот, за ворота не выгонишь!
– Будет вам, – ответил Кмициц, – что мое, то и ваше.
При этих словах все вскочили со своих мест и бросились его обнимать. По этим суровым и пьяным лицам текли слезы.
– На тебя, Ендрек, вся наша надежда. Хоть в сарае позволь ночевать, только не гони.
– Перестаньте вздор болтать, – ответил Кмициц.
– Не гони, и так нас выгнали, нас, шляхту, – причитывал Углик.
– Кто ж вас гонит? Ешьте, пейте. Какого черта еще вам нужно?
– Не спорь, Ендрек, – говорил Раницкий, на лице которого выступили пятна, как на шкуре рыси, – не спорь: пропали мы пропадом!
Вдруг он замолчал и, приставив палец ко лбу, что-то соображал; наконец, окинув всех своими бараньими глазами, произнес:
– Разве что в нашей жизни произойдут какие-нибудь перемены. На это все ответили хором:
– Почему бы им и не произойти?
– Мы вернем все!
– И состояние вернем!
– И честь!
– Бог поможет невинным!
– Ваше здоровье! – воскликнул Кмициц.
– Святая правда в твоих словах, Ендрек, – ответил Кокосинский, подставляя ему для поцелуя свои одутловатые щеки. – Пошли нам, Господи, всего хорошего!
Заздравные чаши следовали одна за другой, в головах шумело. Все говорили зараз, не слушая друг друга, исключая Рекуца, который опустил голову и дремал. Спустя немного Кокосинский начал петь, а Углик вынул из-за пазухи свой инструмент и стал ему аккомпанировать; Раницкий же, искусный фехтовальщик, фехтовал пустыми руками с невидимым противником, повторяя вполголоса:
– Ты так, я так, ты режешь, я мах, раз, два, три, – трах.
Кульвец-Гиппоцентавр вытаращил глаза и несколько минут пристально смотрел на Раницкого, наконец махнул рукой и сказал:
– Дурак! Как ни махай, а все ж тебе не справиться с Кмицицем.
– Потому что с ним никто не справится… Ну-ка, попробуй ты сам.
– А на пистолетах ты и со мной проиграешь.
– Давай об заклад, каждый выстрел по золотому.
– Давай, но где мы будем стрелять?
Раницкий огляделся по сторонам и наконец крикнул, указывая на оленьи и лосьи головы:
– За каждый выстрел между рогов – золотой.
– Куда? – спросил Кмициц.
– Между рогов, два золотых, три, давайте пистолеты.
– Согласен, – воскликнул Кмициц. – Пусть будет три. Зенд, неси пистолеты.
Все начали кричать и спорить. Между тем Зенд вышел в сени и через несколько минут вернулся с пистолетами, пулями и порохом. Раницкий схватил пистолет.
– Заряжен? – спросил он.
– Заряжен.
– Три, четыре, пять золотых, – кричал пьяный Кмициц.
– Тише, промахнешься, промахнешься.
– Не промахнусь. Смотрите… вот в эту голову между рогов… раз, два… Все подняли глаза на огромную лосиную голову, висевшую как раз против Раницкого; он стал прицеливаться. Пистолет прыгал в его руке.
– Три, – крикнул Кмициц.
Раздался выстрел, комната наполнилась дымом.
– Промахнулся, промахнулся, вот где дыра, – кричал Кмициц, указывая на почерневшую стену, от которой пуля оторвала кусок дерева.
– До двух раз.
– Нет, давай мне, – кричал Кульвец.
В эту минуту вбежала испуганная выстрелами дворня.
– Прочь, прочь, – заорал Кмициц. – Раз, два, три! Снова раздался выстрел, и посыпались осколки костей.
– Давайте и нам пистолеты, – закричали остальные.
И, вскочив со своих мест, они начали бить кулаками в спину дворовых, чтобы те поскорее исполнили их приказание. Не прошло и четверти часа, как весь дом гремел от выстрелов. Дым заслонял свет свечей и лица стреляющих. К звуку выстрелов присоединялся голос Зенда, который то каркал вороной, то кричал соколом, то выл волком или рычал туром. Время от времени слышался свист пуль, со стен падали осколки рогов, куски рам от портретов, ибо пьяные, увлекшись спортом, стреляли уже в Биллевичей, а Раницкий начал с ожесточением рубить их саблей.
Удивленная и перепуганная дворня стояла, как полоумная, и смотрела, вытаращив глаза, на эту забаву, похожую на татарский погром. Весь дом был на ногах. Собаки подняли страшный вой, девушки бежали к окнам и, прижимая свои лица к стеклам, смотрели на то, что творилось в доме.
Увидев их, Зенд свистнул так пронзительно, что в ушах зазвенело, и крикнул:
– Панове, сикорки под окнами, сикорки!
– Сикорки, сикорки!
– Давайте плясать! – кричали пьяные голоса.
И вся пьяная компания выбежала на крыльцо. Мороз не отрезвил их. Девушки с отчаянным визгом разбежались во все стороны, они их догнали и потащили в комнаты. Через несколько минут началась пляска среди дыма, обломков, щепок вокруг стола, на котором пролитое вино образовало целые озера.
Так забавлялся в Любиче Кмициц и его дикая компания.
В течение нескольких следующих дней Кмициц ежедневно навещал свою невесту и каждый раз возвращался все более влюбленным. Он до небес превозносил свою милую перед товарищами, а в один прекрасный день сказал им:
– Мои милые овечки, сегодня я вас представлю своей возлюбленной, а оттуда мы с нею уговорились ехать вместе с вами в Митруны, чтобы осмотреть и это имение. Она примет нас очень любезно, но смотрите, ведите себя прилично, а если кто-нибудь подведет меня, я из него котлету сделаю.
Все стали торопливо собираться, и вскоре четверо саней везли веселую молодежь в Водокты. Кмициц ехал в первых, очень красивых санях, сделанных наподобие серебристого медведя. Запряжены они были тройкой калмыцких лошадей, украшенных пестрою упряжью, лентами и павлиньими перьями, по смоленскому обычаю, который смоляне переняли от своих далеких соседей. Кучер помещался в медвежьей шее. Кмициц был одет в зеленый бархатный на соболях кафтан, с золотыми застежками, и в соболью шапку. Он был очень весел и обратился к сидевшему с ним Кокосинскому со следующими словами:
– Слушай, Кокошка! Мы чересчур уж шалили в эти два вечера, особенно в день моего приезда, когда и портретам досталось. Но хуже всего история с девушками. Всегда этот дьявол Зенд подобьет, а потом кто отвечает? Я боюсь, как бы люди не разболтали, ведь тут замешана моя репутация.
– Повесься же на своей репутации, она ни на что более не пригодна, так же как и наша.
– А кто в этом виноват, как не вы? Тебе ведь известно, что и в Оршанском меня считали благодаря вам каким-то мятежным духом и точили об меня языки, как бритвы об оселке.
– А кто пана Тумграта гнал привязанным к лошади по морозу? Кто зарубил того поляка, что спрашивал, ходят ли в Оршанском на двух ногах или на четырех? Кто истязал Вызинских – отца и сына? Кто разогнал последний сеймик?
– Сеймик я разогнал в Оршанах, а не где-нибудь в другом месте, – значит, это дело семейное. Тумграт простил меня, умирая; а что касается остального, то не упрекай меня в этом, так как и самый скромный человек может убить на поединке.
– Я всего и не пересчитал, я, например, умолчал о военных инквизициях, которые тебя ожидают в лагере.
– Не меня, а вас. Я виноват только в том, что разрешил вам грабить обывателей. Но не в этом дело. Держи язык за зубами, Кокошка, и не рассказывай панне Александре ни о чем, особенно о стрельбе в портреты и о девушках. Если же это откроется, то всю вину я свалю на вас. Дворню и девушек я уже предупредил, что если они обмолвятся хоть одним словом, то им несдобровать.
– Прикажи себя подковать, Ендрек, если ты так боишься девушки. Не таким ты был в Оршанском. Заранее тебе предсказываю, что ты будешь под башмаком, а это уж ни на что не похоже. Какой-то древний философ сказал: «Если не ты Касю, то Кася тебя». Поймала она тебя в ловушку.
– Дурак ты, Кокошка. А что до панны Александры, то будешь и ты прыгать перед ней, когда ее увидишь: другую такую обходительную и умную девушку трудно встретить. Заметит что-нибудь хорошее – похвалит, а дурное – тоже не промолчит и оценит по достоинству. Обо всем она рассуждает правильно и благородно, – так уж ее воспитал покойный подкоморий. Захочешь перед ней похвастать своей удалью и скажешь, что нарушил закон, она и ответит, что это стыдно, что порядочный человек не должен так поступать, ибо этим он бесчестит свое отечество. Она только скажет, а тебе кажется, будто кто-нибудь тебе пощечину дал, и сам удивляешься, что до сих пор этого не понимал. Стыд, срам! Там мы безобразничали, а теперь стыдно ей в глаза смотреть. Хуже всего – девушки…
– Они вовсе не дурны. Я слышал, что здешние шляхтянки – просто кровь с молоком и не очень недоступны…
– Кто тебе говорил? – спросил с живостью Кмициц.
– Кто говорил? Все тот же Зенд. Объезжая вчера жеребца, он доехал до Волмонтовичей и по дороге встретил девушек, возвращавшихся с вечерни. Я думал, говорит, что упаду с лошади, так все они хороши. Стоило ему на которую-нибудь посмотреть, как та уж скалила зубы. И не странно: вся ихняя молодежь ушла в Россиены, а им одним скучно.
Кмициц толкнул локтем в бок своего товарища:
– Поедем, Кокошка, когда-нибудь вечером, будто случайно… А?
– А твоя репутация?
– К черту ее! Замолчи. Поезжайте одни в таком случае или лучше оставьте их в покое. Без ксендза не обойдешься, а со здешней шляхтой я должен жить в мире, так как покойный подкоморий назначил ее опекунами Оленьки.
– Ты уже говорил мне об этом, но мне не хотелось верить. Откуда такая дружба с этими сермяжниками?
– Он с ними на войну ходил. Да и сам я в Орше от него слыхал, что это все очень честные и благородные люди, ляуданцы. Правду говоря, и мне сначала казалось странным то, что он сделал их как будто моими сторожами.
– Ты должен им представиться и низко поклониться.
– Этого-то они не дождутся. Но лучше замолчи, я и без того зол. Они мне будут кланяться и служить. Коли нужно, это всегда готовый к услугам отряд.
– У них есть другой ротмистр. Зенд мне говорил, что у них гостит какой-то полковник, – забыл его фамилию, кажется, Володыевский. Он командовал ими под Шкловом. Говорят, что храбро сражались, но многие погибли.
– Слышал я о каком-то славном воине Володыевском. Но вот уж видны Водокты.
– Хорошо в этой Жмуди людям живется. Везде образцовый порядок. Старик, должно быть, был прекрасным хозяином. И дом, кажется, не дурен. Здесь их редко жжет неприятель, потому они могут и строиться как следует.
– Думаю, что о наших проделках в Любиче она ничего еще не знает! – пробормотал как бы про себя Кмициц.
Потом обратился к товарищу:
– Милый Кокошка, я прошу тебя еще раз, скажи им, чтобы они держали себя прилично; если кто-нибудь из вас провинится, то, клянусь, изрублю его на куски.
– Ну и оседлали же тебя.
– Оседлали или не оседлали – не твое дело.
– В самом деле, что об этом говорить, – ответил флегматично Кокосинский.
– Щелкни-ка кнутом, – крикнул кучеру Кмициц.
Кучер, стоящий в шее медведя, щелкнул, другие последовали его примеру, и все шумно подъехали к крыльцу.
Выйдя из саней, они прежде всего вошли в огромные, как амбар, небеленые сени, а оттуда Кмициц ввел их в столовую, украшенную, как и в Любиче, головами убитых на охоте зверей. Здесь они остановились и с любопытством поглядывали на дверь, ведущую в соседнюю комнату, откуда должна была выйти панна Александра. Помня предостережение Кмицица, они разговаривали между собой так тихо, как в церкви.
– Ты мастер говорить, – шептал Углик Кокосинскому, – и должен от нашего имени сказать ей приветственное слово.
– Я всю дорогу придумывал, – ответил Кокосинский, – но не знаю, как это выйдет, так как Ендрек не давал мне возможности сосредоточиться.
– Только не робей, и все пойдет хорошо. Она уже идет.
И действительно, вошла панна Александра и остановилась на пороге, точно удивляясь такому многочисленному обществу; Кмициц же, положительно, остолбенел. Он видел ее только по вечерам, днем она показалась ему еще лучше. Глаза василькового цвета, над ними на белом, точно мраморном лбу резко выделялись черные брови, а золотистые волосы сверкали так, как корона на голове королевы. Она смотрела смело, не опуская глаз, как госпожа, принимающая у себя гостей, с ясным, приветливым лицом. На ней было черное, опушенное горностаем платье, и это усиливало белизну ее лица. Такой светской и представительной девушки эта молодежь, проведшая почти всю жизнь на поле брани, еще не встречала; они привыкли к другого рода женщинам, и потому все вытянулись в струнку, как на смотру, а потом стали шаркать ногами, отвешивая низкие поклоны. Кмициц выступил вперед и, поцеловав несколько раз ее руку, сказал;
– Я привез к тебе, мое сокровище, своих товарищей, с которыми ходил на последнюю войну.
– Я считаю высокой для себя честью принимать в своем доме столь достойных кавалеров, о доблестях и обходительности которых я уже много слышала от пана хорунжего.
Сказав это, она чуть-чуть приподняла свое платье и отвесила глубокий поклон. Кмициц закусил губы, но вместе с тем и покраснел, услышав смелую речь своей невесты.
Доблестные кавалеры, не переставая шаркать ногами, подталкивали Кокосинского:
– Ну, начинай.
Кокосинский выступил вперед, откашлялся и начал так:
– Ясновельможная панна подкоможанка.
– Ловчанка, – поправил Кмициц.
– Ясновельможная панна ловчанка и наша милостивая благодетельница, – повторил сконфуженный Яромир, – простите, что я ошибся в вашем титуле.
– Это пустячная ошибка, – ответила панна Александра, – и она нисколько не умаляет вашего красноречия.
– Ясновельможная панна ловчанка и наша милостивая благодетельница. Не знаю, что мне от имени всех оршанцев прославлять более – вашу ли несравненную красоту или счастье нашего ротмистра и товарища, пана Кмицица. Если бы я поднялся к самым облакам, если бы я достиг облаков… самых облаков, говорю…
– Да спустись ты наконец с этих облаков, – крикнул нетерпеливо Кмициц. Услышав это, все разразились громким смехом, но, вспомнив предостережение Кмицица, вдруг замолкли и стали покручивать усы.
Кокосинский окончательно растерялся и, покраснев, сказал:
– Говорите сами, черти, если меня конфузите. Панна опять взялась кончиками пальцев за платье.
– Я не могу соперничать с вами в красноречии, но знаю, что недостойна тех похвал, коими вы польстили мне от имени всех оршанцев.
И снова сделала глубокий реверанс. Оршанские забияки чувствовали себя неловко в присутствии этой светской девушки. Они старались показать себя людьми воспитанными, но им это как-то не удавалось, и они стали покручивать усы, бормотать что-то невнятное, хвататься за сабли, пока Кмициц не сказал:
– Мы приехали, чтобы, по вчерашнему уговору, взять вас и прокатиться вместе в Митруны. Дорога прекрасная, да и морозец изрядный.
– Я уже отправила тетю в Митруны, чтобы она позаботилась о закуске. А теперь попрошу вас обождать несколько минут, пока я оденусь.
С этими словами она повернулась и вышла, а Кмициц подбежал к товарищам.
– Ну что, мои овечки, не княжна?.. А, что, Кокошка? Ты все смеялся, что она меня оседлала, а почему сам стоял перед ней, как школьник? Скажи мне по правде, видел ли ты такую?
– А зачем вы меня сконфузили? Хоть должен сознаться, что не рассчитывал говорить с такой особой.
– Покойный Биллевич всегда бывал с нею при дворе князя-воеводы или у Глебовичей, где она и переняла эти панские манеры. А красота какая? Вы и до сих пор не в состоянии промолвить слова.
– Нечего говорить, недурное мнение она себе о нас составила, – сказал со злостью Раницкий. – Но самым большим дураком должен был показаться ей Кокосинский.
– Ах ты, Иуда! Зачем же ты меня все подталкивал? Нужно было самому выступить с речью, послушали бы мы, что бы ты сказал своим суконным языком.