bannerbannerbanner
Потоп

Генрик Сенкевич
Потоп

Полная версия

Между тем собравшиеся сановники посматривали друг на друга, никто не решался заговорить первым, все ждали, что скажет «Агамемнон», воевода познанский.

«Агамемнон» же попросту не имел ни малейшего понятия о военном деле и начал свою речь упреками королю за то, что тот, не задумываясь, послал их на убой. Но зато как он был красноречив! Как напоминал римского сенатора: голова была высоко поднята, черные глаза метали молнии, уста – громы, а седеющая борода дрожала от волнения, когда он рисовал будущие несчастья отчизны.

– Если страдают дети отчизны, то страдает и она сама… а мы прежде всех пострадаем! По нашей земле, по нашим имениям, добытым заслугами и кровью наших предков, пройдет прежде всего нога того неприятеля, который теперь приближается, подобно буре, с моря. И за что мы страдаем? За что захватят наши стада, вытопчут наши поля, сожгут деревни, приобретенные нашими трудами? Разве мы виноваты, что невинно осужденный и преследуемый, как преступник, Радзейовский должен был искать защиты у чужих? Разве мы настаиваем на том, чтобы пустой титул короля шведского, который стоил уже столько крови, был присоединен к подписи нашего Яна Казимира? Две войны уже охватили пожаром наши границы, зачем же нам еще третья? Кто виноват в этом, пусть его Бог судит, а мы умываем руки, ибо мы неповинны в той крови, которая будет несправедливо пролита.

Воевода продолжал свою громовую речь, но когда пришлось коснуться дела, то не мог дать никакого совета.

Поэтому решили послать за ротмистрами полевой пехоты, а главным образом, за паном Владиславом Скорашевским, славным и несравненным рыцарем, знающим военное искусство как свои пять пальцев. Его советов слушались даже и опытные полководцы, тем необходимее они были теперь.

Пан Скорашевский советовал разделить войско на три отряда и расставить их под Пилой, Велюнем и Устьем неподалеку друг от друга, чтобы, в случае нападения, они могли соединиться, советовал построить окопы и траншеи вдоль всего побережья и занять главные переправы.

– Когда мы узнаем, где неприятель намерен устроить переправу, мы двинем туда все три отряда, – говорил Скорашевский, – и дадим ему сильный отпор. Тем временем я, с вашего разрешения, пройду с небольшим отрядом к Чаплинке, чтобы оттуда следить за неприятелем.

Было начало июля: дни были погожие и жаркие. Солнце пекло так сильно, что шляхта попряталась в лесах; там под тенью деревьев разбивали шатры и задавали шумные пиры. Еще больше шумела прислуга, сгонявшая три раза в день по нескольку тысяч лошадей на водопой к Нотеце и Брде и затевавшая там драки за лучшие места у берега.

Воинственный дух, несмотря на то что воевода познанский своими действиями только ослаблял его, не падал. Если бы Виттенберг подошел в первых числах июля, то, несомненно, встретил бы сильный отпор, который во время битвы превратился бы в неодолимую ярость, как тому бывали примеры и раньше. Ведь в жилах этих людей, хоть и отвыкших от войны, все же текла рыцарская кровь. Кто знает, не нашелся ли бы второй Еремия Вишневецкий, который превратил бы Устье в другой Збараж и покрыл бы себя славой. Но, к несчастью, воевода познанский умел только владеть пером.

Виттенберг, знавший не только военное дело, но и людей, может быть, нарочно не спешил. Долголетний опыт научил его, что солдат из новобранцев опаснее всего в первую минуту и что часто у него недостает не храбрости, а военной выдержки, которую вырабатывает практика. Он может, как ураган, налететь на самые опытные полки и пройти по их трупам. Это то же, что железо, которое дрожит, живет и сыплет искрами и жжет до тех пор, пока оно красно, а когда остынет, то превратится в мертвую глыбу.

И когда прошла неделя, другая, стала проходить и третья, продолжительная бездеятельность начала уже тяготить ополченцев. Жара все усиливалась. Шляхта отказывалась ходить на учение, оправдываясь тем, что «лошади от укусов оводов не могут устоять на месте и в этой болотистой местности нет никакого спасения от комаров».

Слуги стали еще больше ссориться из-за тенистых мест, отчего и среди панов дело нередко доходило до поединков. Случалось, что некоторые, свернув вечером к реке, уезжали из лагеря с тем, чтобы более не возвращаться. Не было недостатка в дурных примерах и свыше.

Пан Скорашевский только что дал знать, что шведы уже близко; в это же время на военном совете решено было отпустить домой пана Зигмунта Грудзинского, старосту средзинского, о чем хлопотал его дядя, воевода калишский.

– Если я сложу здесь голову, – сказал он, – то пусть хоть племянник мой наследует после меня славу и память, чтобы мои заслуги не пропали даром.

Тут он стал говорить о молодости, о добродетелях племянника, о его щедрости, с которой он предоставил в распоряжение Речи Посполитой сто человек прекрасной пехоты. Военный совет согласился удовлетворить просьбу дяди.

Утром шестнадцатого июля, накануне осады и битвы, пан староста в сопровождении нескольких слуг открыто уезжал из лагеря. Толпа шляхты провожала его насмешками за лагерь, во главе ее шел Острожка и кричал ему вслед:

– Мосци-пане староста, я милостиво присоединяю к вашему гербу и фамилии прозвище «Deest»[10].

– Да здравствует Deest-Грудзинский! – кричала шляхта.

– Да не оплакивай дядю, – продолжал кричать Острожка, – он так же не любит шведов, как и ты, и пусть только шведы покажутся, он, наверно, тотчас покажет им спину.

У молодого магната кровь бросилась к лицу, но он сделал вид, что не слышит оскорблений, и лишь пришпорил лошадь, чтобы поскорее очутиться вне лагеря и освободиться от своих преследователей, которые в конце концов, не обращая внимания на происхождение и сан отъезжающего, стали бросать в него комьями земли и кричать: «Ату его! Ату!»

Поднялась такая свалка, что воевода познанский прибежал с несколькими ротмистрами успокаивать шляхту, уверяя, что староста взял отпуск только на неделю по очень важным делам.

Но дурной пример подействовал; и в тот же день нашлось несколько сот человек шляхты, которые не захотели быть хуже старосты, хотя и удирали с меньшей свитой и тайком. Пан Станислав Скшетуский, ротмистр калишский, рвал на себе волосы, так как и его пехота, следуя примеру товарищей, стала удирать из лагеря. Опять собрали совет, в котором толпы шляхты обязательно хотели принять участие. Настала бурная ночь, полная криков и споров. Все подозревали друг друга в намерении сбежать. Восклицания: «Все или никто!» – переходили из уст в уста.

Поминутно возникали слухи о намерении воевод бежать, и в лагере поднялось такое волнение, что воеводы принуждены были несколько раз показываться вооруженной толпе. Наутро несколько тысяч человек сидело на конях, а между ними ездил воевода познанский с открытой головой, похожий на римского сенатора, и повторял торжественным тоном:

– С вами, мосци-панове, жить и умирать!

В некоторых местах его встречали радостными криками, в других – насмешками; он, едва успокоив толпу, возвратился на совет, уставший, охрипший, упоенный собственными словами и уверенный, что в эту ночь он оказал отечеству огромные услуги.

Но на совете он не находил слов, а в отчаянии хватался за голову и кричал:

– Советуйте, Панове, если умеете… а я умываю руки, потому что с такими солдатами невозможно защищаться!

– Ясновельможный воевода, – ответил пан Станислав Скшетуский, – сам неприятель усмирит эти волнения. Пусть только запоют пушки, пусть только начнется осада – каждый в интересах собственной жизни будет стоять на валах, а не безобразничать в лагере. Так уж не раз было!

– Да чем защищаться? У нас нет пушек, кроме двух «виватувок», из которых можно стрелять во время пиров.

– У Хмельницкого под Збаражем было семьдесят орудий, а у князя Еремии только несколько октав да гранатников.

– Но у него было войско, а не ополченцы; известные во всем мире полки, а не то что их милости, шляхта, которая только и умеет, что баранов стричь.

– Послать за паном Владиславом Скорашевским, – сказал познанский каштелян, пан Сендзивой Чарнковский, – и назначить его обозным. Он пользуется расположением шляхты и сумеет ее сдержать.

– Послать за Скорашевским! – повторил Андрей Грудзинский, воевода калишский. – Чего ему сидеть в Чаплинке!

И послали гонца за Скорашевским.

Других постановлений на совете сделано не было, зато все жаловались и сетовали на короля, на королеву, на недостаток в войске. Следующее утро принесло мало утешительного. Кто-то вдруг пустил слух, что иноверцы, а именно кальвинисты, сочувствуют шведам и при первом удобном случае намерены перейти на их сторону. Но главное, ни Шлихтинг, ни Курнатовские, Эдмунд и Яцек, которые были кальвинистами, не старались опровергнуть этого слуха, хотя были преданы отчизне. Напротив, они подтверждали, что иноверцы составили особый кружок под председательством пана Рея, который некогда служил в немецком войске и был другом шведов. Едва распространилась эта весть, как несколько тысяч человек обнажили сабли, и началась настоящая буря.

– Мы кормим изменников! Мы кормим змей, которые готовы жалить лоно матери! – кричала шляхта.

– Давайте их сюда!

– Вырезать их до одного! Измена заразительна, мосци-панове! Вырвать зло с корнем, иначе все мы погибнем!

Воеводам и ротмистрам пришлось снова успокаивать толпу, но это было еще труднее, чем вчера. Сами они были убеждены, что Рей может открыто изменить отчизне, так как это был иностранец, в котором, кроме речи, не было ничего польского. Решено было выслать его из лагеря, что сразу несколько успокоило взволнованную толпу. Но долго еще раздавались крики:

 

– Давайте его сюда! Измена! Измена!

Странное настроение воцарилось под конец в лагере. Одни пали духом и погрузились в печаль, другие молча ходили вдоль валов, бросая тревожные взгляды на равнины, где должен был показаться неприятель, или шепотом передавали друг другу все худшие новости. Некоторыми овладевало бешеное веселье и готовность умереть, и они устраивали пиры, чтобы весело провести остаток дней. Некоторые думали о спасении души и ночи проводили в молитвах. Никто не рассчитывал на победу, несмотря на то что силы неприятеля ничуть не превышали сил поляков; у них только было больше орудий, дисциплинированные солдаты и полководец, знавший толк в войне.

Пока польский лагерь шумел, волновался, пировал, бурлил и успокаивался, как море под ветром, пока посполитое рушенье совещалось, точно перед выборами короля, по отлогим зеленым лугам спокойно подвигались полчища шведов.

Впереди всех шла бригада королевской гвардии; вел ее Бенедикт Горн, имя которого немцы произносили со страхом. Рослые, здоровые солдаты его были одеты в гребенчатые шлемы, в желтые кожаные кафтаны и вооружены рапирами и мушкетами.

Немец Карл Шеддинг вел следующую, вестготландскую, бригаду, состоявшую из двух полков пехоты и одного полка тяжелых рейтар, одетых в панцири без наплечников; у половины пехоты были мушкеты, а у другой – копья. В начале битвы мушкетеры выступали вперед, а в случае атаки их заменяли копейщики, которые, укрепив один конец копья в землю, другой подставляли навстречу коннице. Во времена Сигизмунда III под Тжцянной один полк гусар разнес саблями и лошадиными копытами эту самую вестготландскую бригаду, в которой служили, главным образом, немцы.

Две смаландские бригады вел Ирвин, прозванный Безруким, так как потерял правую руку, защищая знамя, зато в левой у него была такая сила, что одним взмахом он мог отрубить лошади голову. Это был мрачный солдат, любящий войну и кровопролитие, суровый как к себе, так и к солдатам. В то время как другие капитаны благодаря частым войнам превратились в ремесленников, он оставался фанатиком и убивал людей, распевая священные псалмы.

Вестмаландская бригада шла под командой Дракенборга, а гельсингерская, состоявшая из известнейших в мире стрелков, – под командой Густава Оксенстьерна, родственника известного канцлера, еще молодого воина, подающего большие надежды. Во главе эстготландской бригады стоял полковник Ферзен, а нерикскую и вермландскую вел сам Виттенберг, который вместе с тем был главнокомандующим всей армии.

Семьдесят два орудия взрывали борозды по сырым лугам; всего войска было семнадцать тысяч солдат, с которыми могла сравниться разве лишь французская королевская гвардия.

Лес копий торчал над массой голов, шлемов и шляп, а среди них над этим лесом развевались белые знамена с голубыми крестами посредине.

С каждым днем уменьшалось расстояние, разделявшее два войска.

Наконец двадцать седьмого июля в лесу, близ деревушки Гейнрихсдорф, шведы увидели польский пограничный столб. При виде его раздался восторженный крик; загремели трубы, загудели котлы и барабаны, развернулись все знамена; Виттенберг, окруженный великолепным штабом, выехал вперед; перед ним проходили полки, отдавая честь. Был полдень, дивная погода. Лесной воздух пахнул смолой.

Серая, залитая солнечными лучами дорога, по которой проходили шведские полки, выходя из гейнрихсдорфского леса, терялась в отдалении. Когда войска миновали лес, глазам их представились желтеющие поля, группы деревьев, зеленые луга. Там, где на лугах просвечивала вода, важно расхаживали аисты.

Какая-то тишина и сладость были разлиты по этой стране, текущей млеком и медом. Казалось, что она широко раскрывает свои объятия навстречу дорогим гостям, а не врагам.

При виде этой картины новый крик вырвался из груди этих солдат, особенно природных шведов, привыкших к дикой, бедной природе родного края. В сердцах этого хищного, бедного народа вспыхнула жажда обладания этими богатствами, которые открывались перед их глазами.

Но солдаты, закаленные в боях Тридцатилетней войны, знали, что им этого нелегко достигнуть, ибо эту благодатную страну населял храбрый народ, который умел ее защищать. Шведы еще не забыли страшного разгрома под Кирхгольмом, где три тысячи гусар под командой Ходкевича уничтожили дотла восемнадцать тысяч лучшего шведского войска. В деревнях Вестготланда, Смаланда и Далекарлии рассказывали об этих крылатых рыцарях, как о великанах из саги… Свежо еще было воспоминание о войнах Густава-Адольфа, ибо не вымерли еще люди, принимавшие в них участие. Скандинавский орел дважды поломал свои когти о войска Конецпольского.

Поэтому к радости примешивалась в шведских сердцах и некоторая доля страха, которого не был чужд и сам вождь, Виттенберг. Он смотрел на проходившие полки пехоты, как пастырь на своих овец, затем обратился к толстому человеку в шляпе с пером и в светлом парике, локоны которого спадали ему на плечи…

– Вы уверены, сударь, – сказал он, – что с этими силами можно победить войска, стоящие под Устьем?

Человек в светлом парике улыбнулся:

– Ваша милость может быть вполне спокойна. Если бы под Устьем были регулярные войска и кто-нибудь из гетманов, я первый бы посоветовал подождать, пока его королевское величество не подоспеет с армией, но против ополченцев и этих панов войска нашего более чем достаточно.

– А не пришлют ли им какого-нибудь подкрепления?

– Не пришлют по двум причинам: во-первых, потому, что все войска, которых вообще немного, заняты в Литве и на Украине; во-вторых, потому, что в Варшаве ни король Ян Казимир, ни его канцлеры, ни сенат не хотят до сих пор верить, что его королевское величество, король Карл-Густав, несмотря на перемирие и последнее посольство, начнет войну. Они надеются заключить мир, хотя бы в последнюю минуту.

Толстяк, сняв шляпу, вытер пот с красного лица, а затем прибавил:

– Трубецкой и Долгорукий на Литве, Хмельницкий на Украине, а мы входим в Великопольшу… Вот к чему привело правление Яна Казимира!

Виттенберг посмотрел на него странным взглядом и, помолчав, спросил:

– А вас это радует?

– А меня радует, что будут отомщены мои обиды и мое невинное осуждение; кроме того, я вижу как на ладони, что сабля вашей милости и мои советы возденут эту прекраснейшую в мире корону на голову Карла-Густава.

Виттенберг окинул взглядом леса, поля и луга и сказал, помолчав:

– Да, это плодородная и прекрасная страна. Вы можете быть уверены, что по окончании войны его величество никому другому не доверит управления этой страной.

Толстяк снова снял шляпу.

– И я не желаю служить другому государю! – прибавил он, подняв глаза к небу…

Небо бьио чисто и прозрачно; ни одна молния не грянула на голову изменника, который предавал свою отчизну, обремененную и без того двумя войнами, в руки неприятеля. Человек, разговаривавший с Виттенбергом, был не кто иной, как Радзейовский, бывший подканштер коронный, продавшийся шведам.

Некоторое время оба молчали; между тем две последние бригады, нерикская и вермландская, прошли границу, за ними прошла артиллерия; звуки труб, гул котлов и барабанов заглушали шаги солдат и наполняли лес зловещим эхо. Наконец проехал штаб. Радзейовский ехал рядом с Виттенбергом…

– Оксенстьерна не видно, – сказал Виттенберг. – Не случилось ли с ним какого-нибудь несчастья… Хорошо ли я сделал, послав его с письмами в Устье?

– Хорошо, – ответил Радзейовский, – по крайней мере, он узнает положение войск, увидит воевод, выведает их образ мыслей, а с такими поручениями нельзя было послать кого-нибудь.

– А если его узнают?

– Один Рей его знает, а он – наш; впрочем, если бы его и узнали, то ничего не сделают, даже наградят. Я знаю поляков, они готовы на все, лишь бы только в глазах других прослыть обходительным народом; поэтому вы можете быть за Оксенстьерна покойны, ни один волос не спадет у него с головы. А не вернулся он до сих пор, потому что не успел.

– А как вы думаете, принесут ли наши письма какую-нибудь пользу? Радзейовский расхохотался:

– Если вы, ваша милость, позволите мне быть пророком, то я предскажу все, что случится. Воевода познанский – прекрасный дипломат и ученый, поэтому ответит нам любезно. Но так как он любит разыгрывать роль римлянина, то и ответ его будет полон римского величия; во-первых, он ответит, что предпочитает пролить последнюю каплю крови, чем сдаться, что смерть лучше бесславия и что любовь к отчизне повелевает ему лечь костьми на ее границе.

Радзейовский рассмеялся громче прежнего, а мрачное лицо Виттенберга прояснилось.

– А вы не думаете, что он готов сделать так, как пишет? – спросил Виттенберг.

– Он? – ответил Радзейовский. – Правда, он любит отчизну, но любовь эта более тоща, чем его шут, который помогает ему писать стихи. Я уверен, что вслед за римским ответом последуют всякие пожелания, уверения в любви и преданности и, наконец, покорнейшая просьба, чтобы мы пощадили имения его и его родных, за что он, вместе со своими родственниками, будет вечно нам благодарен.

– А каков же будет результат наших писем?

– Тот, что они окончательно упадут духом, а паны сенаторы вступят с нами в переговоры; и затем, после нескольких выстрелов на воздух, мы займем Великопольшу.

– Дай Бог, чтобы вы были правдивым пророком.

– Я уверен, что так будет, ибо знаю этих людей. У меня есть там много сторонников и друзей, и я знаю, как приняться за дело. Я ничего не забуду, порукой в этом – оскорбление, нанесенное мне Яном Казимиром, и любовь к Карлу-Густаву. Наши больше интересуются своими поместьями, чем благом родины. Все эти земли, по которым мы будем проходить, все это поместья Опалинских, Чарнковских и Грудзинских, а они-то и стоят под Устьем и поэтому будут при переговорах покладисты, а что касается шляхты, то она, понятно, пойдет за панами воеводами.

– Своим знанием страны и ее жителей вы, ваша милость, оказываете его королевскому величеству такие услуги, которые не могут остаться без соответственной награды. Из всего вами сказанного я прихожу к заключению, что эта страна уже наша.

– Вполне можете! Вполне! Вполне! – повторил несколько раз Радзейовский.

– А в таком случае я занимаю ее именем его королевского величества Карла-Густава, – произнес серьезно Виттенберг.

Раньше чем шведские войска за Гейнрихсдорфом вступили в великопольскую землю, восемнадцатого июля в Устье прибыл шведский трубач с письмами от Радзейовского и Виттенберга.

Пан Владислав Скорашевский сам повел трубача к воеводе познанскому, а шляхта из ополченцев с удивлением присматривалась к «первому шведу», восхищаясь его выправкой, мужественным лицом и истинно панской осанкой. Толпа провожала его до самого воеводы, знакомые подзывали друг друга, указывая на него пальцами, смеялись над его сапогами с длинными и широкими голенищами и над длинной рапирой (которую прозвали «рожном»), висевшей на расшитом серебром поясе. Швед тоже бросал любопытные взгляды из-под широкой шляпы, как бы стараясь рассмотреть и пересчитать силы поляков, то разглядывал ополченцев, восточные наряды которых были для него новинкой.

Наконец его ввели к воеводе, где находились и все сановники, бывшие в лагере.

После прочтения писем началось совещание; воевода же поручил своим придворным угостить трубача по-солдатски, потом его перехватила шляхта и стала с ним пьянствовать; Скорашевский пристально всматривался в трубача и заподозрил в нем переодетого офицера, вечером он и высказал это подозрение воеводе, но тот все-таки не позволил его арестовать.

– Будь это сам Виттенберг, – сказал он, – все же это посол и должен уехать неприкосновенным. Я прикажу еще дать ему десять червонцев на дорогу.

Трубач между тем болтал на ломаном немецком языке со шляхтой, знавшей этот язык благодаря сношениям с прусскими городами, рассказывал о победах Виттенберга в различных краях, о численности войск, стоящих под Устьем, а особенно о необыкновенных орудиях. Все эти рассказы быстро облетели весь лагерь и взволновали шляхту.

В эту ночь никто почти не спал; во-первых, в полночь пришли отряды, стоящие под Пилой и Велюнем, затем сенаторы до утра совещались о том, как ответить Виттенбергу, а шляхта провела ночь в рассказах о шведском могуществе.

Она с лихорадочным любопытством расспрашивала трубача о шведских начальниках, о вооружении, о состоянии шведских войск. Близость неприятеля возбуждала необыкновенный интерес даже к каждой подробности, и все, что они услышали, не могло их особенно ободрить.

На рассвете приехал пан Станислав Скорашевский с известием, что шведы уже под Валчем и через день могут быть здесь. Шляхта засуетилась; почти все лошади были на пастбище, пришлось за ними посылать. Полки сели наконец на лошадей. Настала самая страшная минута для этих людей, не привыкших к войне: минута перед битвой. Ротмистрам стоило немало труда водворить хоть некоторый порядок. Не было слышно ни слов команды, ни труб, только слышались со всех сторон голоса: «Ян!», «Петр!», «Онуфрий!», «Где ты?», «Давай лошадь!» Если бы в эту минуту раздался хоть один пушечный выстрел, то он вызвал бы полную панику.

 

Но понемногу полки выстраивались; врожденная наклонность шляхты к войне возместила ее неопытность, и к полудню ополчение приняло вполне боевой вид. Пехота стояла на валах, своими разноцветными одеждами напоминая цветы, а за валами, под защитой орудий, равнина запестрела полками поветовой конницы: ржание лошадей отдавалось эхом в прилегавших лесах и волновало сердца воинов.

Между тем воевода познанский, наградив шведского трубача, отпустил его с ответными письмами, более или менее оправдавшими предсказания Радзейовского; потом он приказал послать отряд на западный берег Нотеци для разведок.

Петр Опалинский, воевода полесский, двинулся во главе отряда драгун под Устье; кроме того, ротмистрам Скорашевскому и Скшетускому приказано было выбрать охотников из шляхты и послать их поближе посмотреть в глаза неприятелю.

Оба ротмистра, объезжая ряды войск, вызывали охотников познакомиться со шведами, но объехали уже большую половину, а никто еще не выходил. Все посматривали друг на друга, как бы говоря: «Если ты пойдешь, то и я».

Ротмистры уже начали выходить из терпения, как вдруг, подъехав к шляхте Гнезненского уезда, они заметили какого-то человека, одетого в пестрый костюм, который выдвинулся вперед и крикнул:

– Панове ополченцы, я иду в охотники, а вы – в шуты!

– Острожка! Острожка! – закричала шляхта.

– Я такой же шляхтич, как и вы! – ответил шут.

– Тьфу, черт! Довольно шутить! – воскликнул судья Росинский. – Я иду!

– И я, и я! – отозвались многочисленные голоса.

– Раз родиться, раз и умереть!

– Найдутся еще кроме вас.

– Никому не запрещено. Нечего перед другими нос задирать!

И как прежде охотников не находилось, так теперь они являлись со всех сторон. В несколько минут из рядов выехало пятьсот охотников-кавалеристов, а новые все выезжали и выезжали. Скорашевский, видя это, рассмеялся своим искренним, добродушным смехом:

– Довольно, довольно, панове! Мы все идти не можем.

Потом он со Скшетуским привел людей в надлежащий порядок, и отряд тронулся.

Воевода полесский тоже присоединился к ним, и вскоре они переправились через Нотец, а затем скрылись на повороте.

Через полчаса воевода познанский велел людям разойтись по палаткам, так как немыслимо было держать их в строю даже теперь, когда неприятель был еще на расстоянии целого дня пути от лагеря. Но на всякий случай была расставлена многочисленная стража; запрещено было выгонять лошадей на пастбище и приказано садиться на коней по первому сигналу трубы.

Кончилось, наконец, ожидание, кончились и ссоры; близость неприятеля, как и предсказывал Скшетуский, вызвала подъем духа. Первое удачное сражение могло бы поднять его очень высоко; вечером произошел случай, предвещавший счастливый исход войны.

Солнце уже садилось, заливая последним ослепительным блеском Нотец и занотецкие леса, как вдруг на другом берегу реки поднялось облако пыли, и среди него задвигались какие-то люди. Все вышли на валы и с нетерпением стали всматриваться в даль. Спустя некоторое время от Грудзинского прибежал гонец с известием, что отряд его возвращается назад.

– Возвращаются назад. Не съели их шведы, – раздались голоса.

Между тем отряд подходил все ближе и, наконец, переправился через Нотец.

Шляхта присматривалась к нему, держа руки над глазами, так как блеск солнца становился все сильнее, и казалось, что весь воздух пропитан пурпуром и золотом.

– Э, да отряд, кажется, увеличился, – воскликнул Шлихтинг.

– Верно, пленных ведут! – крикнул какой-то шляхтич, должно быть трус, не веря своим глазам.

– Пленных ведут, пленных ведут! – прогремело по валам.

Наконец отряд приблизился настолько, что можно было различить лица. Впереди ехал пан Скорашевский, кивая, по обыкновению, головой и весело болтая со Скшетуским; за ними шла конница, окружавшая несколько десятков пехотинцев в круглых шляпах. Это действительно были шведы, взятые в плен. При виде их шляхта побежала навстречу отряду с криком:

– Виват Скорашевский! Виват Скшетуский!

Толпа тотчас же окружила отряд. Одни с любопытством смотрели на пленных, другие расспрашивали солдат, каким образом их захватили, третьи насмехались над шведами.

– А что? Так вам и надо, собачьи дети! С поляками захотелось воевать? Вот вам поляки!

– Давайте их нам! В сабли их! Изрубить!

– Ну что, нехристи, попробовали вы польских сабель?

– Мосци-панове, не кричите, как мальчишки, не то пленные подумают, что война для вас новинка! – сказал Скорашевский. – Это самая обыкновенная вещь, на войне ведь всегда берут в плен!

Охотники, участвовавшие в экспедиции, с гордостью посматривали на шляхту, которая забрасывала их вопросами.

– Ну как? Легко они дались вам или пришлось-таки потрудиться?.. Хорошо дерутся?

– Молодцы, – ответил пан Росинский, – защищались хорошо, но, видно, и они не из железа… Поддались наконец, не выдержали напора.

– Слышите, мосци-панове, не выдержали напора! А что? Напор – первое дело!

– Напор – лучшее средство против шведа! Помните!

Если бы этой шляхте приказали в эту минуту броситься на неприятеля, у нее хватило бы сил и для напора, но неприятеля не было видно, а вместо него около полуночи перед форпостом раздался новый звук трубы. Приехал другой шведский трубач с письмом от Виттенберга, который предлагал шляхте сдаться. Узнав об этом, толпа хотела зарубить посла, но воеводы решили обсудить письмо, хотя содержание его было попросту наглым.

Шведский генерал объявлял, что Карл-Густав посылает войска своему родственнику Яну Казимиру на помощь против казаков, и поэтому великополяки должны сдаться без сопротивления. Грудзинский, читая это письмо, не мог удержаться и стукнул в ярости кулаком по столу, но воевода познанский успокоил его вопросом:

– Вы верите, ваша милость, в победу? Сколько дней мы можем защищаться? Возьмете ли вы на себя ответственность за шляхетскую кровь, которая может завтра пролиться?

После продолжительного совещания воеводы решили не отвечать Виттенбергу, а ждать, что будет дальше. Но ждать пришлось недолго. 24 июля стража дала знать, что шведские войска уже перед Пилой. В лагере зашумело, как в улье.

Шляхта садилась на коней, воеводы проезжали вдоль рядов, отдавая противоречивые приказания; наконец, Скшетуский привел все в порядок и выехал во главе нескольких сот охотников, чтобы затеять стычку с неприятелем. Конница пошла за ним довольно охотно, так как первые стычки состояли обычно из ряда отдельных столкновений и даже поединков, и шляхта, умевшая фехтовать, таких стычек не боялась. Вышли за реку и остановились в виду неприятеля, который подходил все ближе и чернел на горизонте длинной линией. Развертывались пешие и конные полки, занимая все большее пространство. Шляхта думала, что рейтары, увидев поляков, сейчас же бросятся на них, но ошиблась. На возвышенностях, находившихся от них в нескольких сотнях шагов, показались небольшие группы всадников, стоявших на месте; увидев их, Скорашевский скомандовал:

– Налево кругом!

Но не успела прозвучать его команда, как на возвышенности показались белые облака дыма, и пули, словно стая птиц, прожужжали над головами шляхты; послышались крики и стоны раненых.

– Стой! – крикнул пан Скорашевский.

Пули прожужжали во второй и в третий раз, и снова послышались стоны раненых. Шляхта не слушала команды начальника и быстро отступала, крича и взывая о помощи. Скорашевский ругался, но это не помогало.

Прогнав с такой легкостью передовой отряд, Виттенберг подвигался дальше и наконец остановился у Устья, прямо против шанцев, защищаемых калишской шляхтой. Поляки начали стрелять из пушек, но шведы не отвечали. Дым тянулся длинными полосами в прозрачном воздухе, а в промежутках виднелись полки шведской пехоты и конницы, развертывавшиеся с таким спокойствием, точно они были уверены в победе.

Шведы стали устанавливать на возвышенностях пушки, возводить окопы, словом, укрепляться, не обращая никакого внимания на град пуль, которые только взрывали землю перед окопами.

10Отсутствует; здесь: дезертир (лат.).
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36  37  38  39  40  41  42  43  44  45  46  47  48  49  50  51  52  53  54  55  56  57  58  59  60  61  62  63  64  65  66  67  68  69  70  71  72  73  74  75  76  77  78  79  80  81  82  83 
Рейтинг@Mail.ru